«…чем все произведения наших новых драматических писателей… Она интересует больше интригою и иногда положениями, нежели характерами, и вообще держится больше на общей почве французской комедии, чем на особенностях нашего быта. Герой ее — лицо далеко не новое на сцене: мы встречали его много раз в разных драматических представлениях и в разных положениях. Это человек, которого вся жизнь сосредоточилась в игре».
Нет, и по истечении срока давности трудно быть рассудительно-всепрощающим. Ведь здесь поразительно пренебрежение не к самому Александру Васильевичу и его Кречинскому, — нового автора редко поджидает радушие тех, кто занял позицию и нагрел место, — к
Словно это не русская литература еще до Сухово-Кобылина доказала — и будет доказывать после него — свое жгучее пристрастие к «тэме» игры, к непростой, порою прямо-таки загадочной фигуре «человека, которого вся жизнь сосредоточилась в игре». К тому, что не только не «далеко от жизни, от нашей действительности», — вон в какой синей дали времен, вон как задолго до нас с вами грозила уже своим сухим пальцем эта бессмертная формула! — но выражает жизнь и действительность. Жизнь действительности, ее пульсирующую жилку.
Выражает не меньше, а больше, чем способно на то многое иное, — иначе с чего бы и взяться этому пристрастию?
Что до происхождения Кречинского, то в словесности оно не то что не «темное», — Михайло Васильевич родовит, как Рюрикович. Еще бы! Пушкинский Германн. Лермонтовский Арбенин. Гоголевские «Игроки». Чем не завидная генеалогия?
Однако смысл этой преемственности не в почетности ее, — вступить в диалог с
«Страсть к игре есть самая сильная из страстей», — сказал Пушкин Вульфу. Это признание основано на личном опыте человека, который не единожды вот этак, за карточным столом, пытал не что иное, как судьбу.
«Сначала мне представлялось странным, — вспомнит Анна Григорьевна Достоевская, — как это Федор Михайлович, с таким мужеством перенесший в своей жизни столько разнородных страданий (заключение в крепости, эшафот, ссылку, смерть любимого брата, жены), как он не имеет настолько силы воли, чтобы сдержать себя, остановиться на известной доле проигрыша, не рисковать своим последним талером. Мне казалось это даже некоторым унижением, недостойным его возвышенного характера, и мне было больно и обидно признать эту слабость в моем дорогом муже. Но скоро я поняла, что это не простая «слабость воли», а всепоглощающая человека страсть, нечто стихийное, против чего даже твердый характер бороться не может».
Кречинский — игралище той же страсти; полагаю, понятно, что в этом сопоставлении нет нарушения иерархии. Сопоставлена и сопоставима страсть.
— У меня в руках тысяча пятьсот душ, — чувственно осязает он заранее, как свое собственное, имение будущего тестя, Муромского, — и ведь это полтора миллиона, — и двести тысяч чистейшего капитала.
Остановись он на этой фразе, и перед нами был бы всего лишь удачливый, но дюжинный ловец богатства, уже поймавший свою жар-птицу, уже достигший своей цели. Но он не остановится. Манящие двести тысяч для него — только перо из жар-птицына хвоста, а птица покуда в небе. Только средство достижения цели, которая впереди:
— Ведь на эту сумму можно выиграть два миллиона! и выиграю. — выиграю наверняка; составлю себе дьявольское состояние…
Впрочем, цели, достигнув которой, он успокоился бы, попросту нету.
Правда, дальше следует:
— …Составлю себе дьявольское состояние, и кончено: покой, дом, дура-жена и тихая, почтенная старость.
Что ж, сказано, вероятно, искренне, и автор одной из книг о Сухово-Кобылине недаром решил поверить в реальность такого финала:
«Если бы сватовство Кречинского не сорвалось, то — как знать? — возможно, и сбылась бы его мечта: «покой, дом…» И так далее».
Как бы не так!
Невозможно даже помыслить, будто, не удовлетворясь двумястами тысячами, он недрогнувшей рукой подведет черту под двумя миллионами. Кречинским руководит — при его-то уме — не рассудок, но страсть, именно всепоглощающая; сам расчет его не расчетлив, а цифры: 200 000, 2 000 000 — будоражат, дразнят воображение, совращающе подмигивая своими нулями. Он уже прожил, проиграл огромное состояние, проживет, проиграет и эту цепочку нулей, потому что его фатально влечет
— А Михайло Васильич ведь Наполеон? — полуспросит-полуответит Расплюев, и уж в одном-то смысле его сравнение будет точным: московский игрок, как и французский император, не способен задержаться на шаткой вершине своей судьбы, его должно непременно повлечь дальше, вниз, в безысходность… «То вознесет его высоко, то бросит в бездну без следа».
Салтыков-Щедрин в «Письмах к тетеньке», по своему обыкновению перенимая у соседей-писателей придуманных ими персонажей, как раз и предсказал эту бездну.