Четвертого ноября 1854 года, отбыв под арестом около шести месяцев, он получает свободу, увы, весьма относительную, и, конечно, совсем не только потому, что формально считается отданным под поручительство «полковнице Сухово-Кобылиной», матери; главное, что дело его все тянется, и, как помним, даже в ноябре следующего, 1855-го, после премьеры «Кречинского», ему вручат копию решения оставить подозреваемым.
Однако к той поре уже произошло событие, официально оплаканное в драматическом тоне и во всероссийском масштабе, но у множества людей, даже из тех, что по христианству должны бы возлюбить врага своего, вызвавшее оживление и надежду.
Умер император Николай.
Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Все было ложь в тебе, все призраки пустые;
Ты был не царь, а лицедей.
Таким погребальным словом проводит усопшего поэт Тютчев, в либералах никак не числившийся, а либерал до поры Кавелин напишет Грановскому:
«Калмыцкий полубог, прошедший ураганом и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лицо у мысли, погубивший тысячи характеров и умов… Это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры околел… Если б настоящее не было бы так страшно и пасмурно, будущее так таинственно, загадочно, можно было б с ума сойти от радости и опьянеть от счастия».
В мае 1856 года Сухово-Кобылины, мать и сын, бывшие в Петербурге, где только что состоялась александринская премьера «Свадьбы Кречинского», добились свидания с министром Паниным, — да какого свидания! Генерал-прокурор самолично соблаговолил прибыть в дом, в котором они остановились.
Впрочем, не соблаговолил, а подчинился: сестра Александра Васильевича, художница Софья, получила доступ к новой императрице, и та, как принято выражаться, приняла участие.
Снова — дневник Сухово-Кобылина, этот бесценный, хотя, к сожалению, не бездонный кладезь сведений о нем:
«Петербург.
1856 г. Май 12. Суббота. Утро сидели вместе с маменькой. В 12 часов доложили, что директор департамента Топильский желает ее видеть. Его приняли — он объявил, что Министр Юстиции желает ее видеть и будет сам по окончании заседания в Государственном Совете… Мы остались дожидаться Министра. Были оба в волнении. Условились, чтобы маменька начала говорить о деле, — а я буду ей помогать и что тем самым войду в разговор. В 5 часов Министр приехал. Вот его слова…»
Дальше идет разговор по-французски; удовлетворимся переводом.
— Сударыня, вы изволили писать ее величеству.
— Да, сударь.
— Императрица передала мне ваше письмо вместе с приказом кончить дело… Оно будет кончено… также и с указанием, чтобы я принял во внимание подробности этого дела; они будут приняты во внимание. Имеете ли вы, сударыня, что-либо прибавить к этому? Я готов вас выслушать.
— Господин граф, вот мой сын…
«Я раскланялся. Граф тоже встал и раскланялся и повторил мне те же слова. Я начал несколько смутившись, начал прямо с открытых вещей — ударил на этот пункт как на капитальный всего процесса. В изложении придерживался не исторического хода, а старался опровергать обвинительные против меня пункты. Вообще, для ясности дела, думаю, что это была ошибка. Коснулся писем — притязаний следователей, — противоречий, — моей невозможности совершить преступление. Все начало рассказа он слушал, потупя голову и не говоря ни слова. К концу сделался как бы расположеннее. Маменька вмешалась в разговор неудачно… Министр остановил ее и встал. Предложив мне изложить все это на бумаге, он вышел. Он очень высок ростом, сутуловат, дурно сложен. Лицо холодное, умное, — глаза серые, круглые, — нижняя губа несколько выдавшаяся вперед. Голос медленный и беззвучный. Вообще натура холодная, несколько английская, но не без доброты. Движений сердца нет, но служитель правды, как ее сам поймет».
Уже очень скоро Александр Васильевич куда суровее и враждебнее отнесется к Панину, — об этом еще будет речь, и также вскоре, — сейчас он, вероятно, окрылен и согрет надеждой, а оттого добр. Что же до откровенной пустоты беседы, которая попросту не содержит в себе смысла (сам министр молчит или отделывается принужденно-обязательными фразами, да и слова Сухово-Кобылиных как бы излишни, потому что все равно ведь неизбежно последует: «Изложите на бумаге»), то пустота не имеет значения. Слов вообще могло не быть вовсе. По бюрократическому заведению важны сами по себе факт и ритуал встречи; отныне и министр считается
Принял он его очень нехотя и, не имея возможности не исполнить приказания или хотя бы просьбы императрицы, исполнил их по-своему.
Как бы Панин ни относился лично к Сухово-Кобылину (а кажется — плохо), у него не могло не возникнуть неприязни к нему по ходу дела. Ведь еще в 1853 году он, вспомним, предложил строгое переследование, но Чрезвычайная комиссия, им учрежденная, использовав и арест, и допросы, и привлечение новых свидетелей, ничего уличающего не добыла, чем, вольно или невольно, и доказала, будто министр, учреждая ее, ошибся.