Уже очень скоро Александр Васильевич куда суровее и враждебнее отнесется к Панину, — об этом еще будет речь, и также вскоре, — сейчас он, вероятно, окрылен и согрет надеждой, а оттого добр. Что же до откровенной пустоты беседы, которая попросту не содержит в себе смысла (сам министр молчит или отделывается принужденно-обязательными фразами, да и слова Сухово-Кобылиных как бы излишни, потому что все равно ведь неизбежно последует: «Изложите на бумаге»), то пустота не имеет значения. Слов вообще могло не быть вовсе. По бюрократическому заведению важны сами по себе факт и ритуал встречи; отныне и министр считается
Принял он его очень нехотя и, не имея возможности не исполнить приказания или хотя бы просьбы императрицы, исполнил их по-своему.
Как бы Панин ни относился лично к Сухово-Кобылину (а кажется — плохо), у него не могло не возникнуть неприязни к нему по ходу дела. Ведь еще в 1853 году он, вспомним, предложил строгое переследование, но Чрезвычайная комиссия, им учрежденная, использовав и арест, и допросы, и привлечение новых свидетелей, ничего уличающего не добыла, чем, вольно или невольно, и доказала, будто министр, учреждая ее, ошибся.
Самолюбие Панина было задето, и невиновным виновником задетости оказался этот сочинитель и светский хлыщ, к которому он, министр юстиции, принужден был, изволите видеть, прибыть по воле невесть чего вздумавшей царицы чуть не с докладом и вдобавок выслушивать, молча потупя голову, жалобы на своих же собственных следователей.
А посему (я цитирую, присоединяясь, суждение Виктора Гроссмана):
«…Он внес неожиданное, никогда никому не приходившее в голову, предложение: оправдать не только Кобылина, но и сознавшихся крепостных.
Внешне это удовлетворяло общее чувство справедливости и было даже последовательно.
Он ведь раньше только то и утверждал, что следствие страдает недостатками и не обнаружило действительных виновников.
Так вот и в приговоре так же. Вина Кобылина не доказана, но зато не доказана и вина крепостных.
А кто виноват: один ты, господи, веси!
Но министр, разумеется, понимал, что такое решение не только не рассеивает тумана, но еще больше запутывает положение Кобылина.
Отныне ему оправдываться негде и не перед кем».
Так и вышло. Встреча с Паниным состоялась в мае; в июне обер-прокурор сената по прямому поручению министра вынес на суд собратьев такое решение:
«…Как дворовые люди Ефим Егоров, Галактион Козьмин и Аграфена Кашкина (что до Пелагеи Алексеевой, то она под стражей скончалась. —
Александр Васильевич встретил это с растерянностью:
«Оказалось, что и преступники равным образом оправданы. Вот и решение! Весь день я им был поражен».
И хотя дело, — правда, все еще не торопясь, — двинулось наконец к финалу: в октябре 1857 года Государственный совет вынес окончательный оправдательный приговор, а там и Александр II приписал свое: «… и я», все-таки мстительно-изворотливый Панин и вправду приуготовил Сухово-Кобылину участь человека, которому так и не дали до конца оправдаться.
Впрочем, возможно, я преувеличиваю личную изворотливость графа Панина. Он поступил, пожалуй, умно, но за него действовал не его собственный, а чужой, общий ум самодержавного, бюрократического миропорядка.
«Я не имею никакой нужды в оправдании» — с такой наивной и дерзкой самонадеянностью написал генерал-прокурору и министру юстиции отставной титулярный советник. И написал с государственной точки зрения бессмыслицу: человек, оправдавшийся до конца, ни в чем решительно не чувствующий себя виноватым и, стало быть, ни от кого не зависимый, — такой человек опасен. Свобода от чувства вины есть совершенно излишняя свобода от чувства подчиненности.
В драме «Дело» состоится такой разговор между Муромским и Князем, всеочевидным прототипом которого был именно Панин:
— На что вы жалуетесь? Вам с дочкой оправдаться нужно, а вы жалуетесь.
— В чем же невинному человеку оправдываться?
(«Я не имею никакой нужды в оправдании»).
— Невинному, сударь, и оправдываться; а виновный у меня не оправдается — за это я вам отвечаю.
Эта