— Але, Паш, — сказал он, когда ответили. — Здорово, это Хохлов. Ты подошли кого-нибудь из своих бойцов, мне нужно тут… в одно место барышню проводить. Я бы сам проводил, но мне… мараться неохота. Подошлешь? Ну, тогда я жду. Бывай, спасибо! Олигарх, — пояснил он собравшимся, указывая на трубку. — Никак нам без его бойцов не обойтись. Чтобы ты не вздумала дурить, киса моя!
— Я тебе не киса! Все вы, мужики, сволочи, сопляки, уроды! Ненавижу вас! Ненавижу!
— Дмитрий Петрович! — Тут Вальмира Александровна сползла со стула и бухнулась на колени. — Не доводите до суда, пожалейте вы меня! Меня, старуху, не позорьте смертным позором! У нас городок-то всего ничего, все ж узнают, все до одного! Я же за всю жизнь ни копейки чужой не взяла! Ни копеечки!…
Хохлов смотрел, как она стоит на коленях перед ним, пожилая женщина, в распластавшейся шубе, с трясущимся несчастным старым лицом, как льются ее слезы и капают с подбородка.
— Встаньте, Вальмира Александровна! Что вы, на самом деле!…
— Не губите! Отец родной! Не губите, хоть меня-то пожалейте, я же вам верой и правдой столько лет!…
Хохлов морщился, и внутри у него все морщилось, тряслось и ухало, и он не знал, что делать, и готов был сквозь землю провалиться!…
А потом он решился, и сразу полегчало, как будто тиски разомкнулись.
— Хватит рыдать! — велел он Вальмире. — Возьмите себя в руки! Не будет никакого суда. Вы слышите? Не будет! Заявление из милиции я заберу.
Вальмира перестала всхлипывать и уставилась на него.
— Деньги ваша племянница мне вернет. Мы с ней вместе поедем, когда бойцы подгребут. Ее саму я в городе больше видеть не желаю. Пусть куда хочет перебирается и там чем угодно занимается!
— Ты чего? — спросила племянница с искренним и веселым изумлением и перестала грызть ремень. — Добрый, что ли?!
— Я злой, — отрезал Хохлов. — Поэтому деньги ты мне вернешь не только сполна, но и с процентами. Пятьдесят процентов у меня ставка за заем. С тебя еще пятьдесят штук.
— Где я их тебе возьму, уродина?!
— А мне все равно, — заявил Хохлов. — Квартиру продашь, машину, что там у тебя еще есть? Перстеньки, колечки, сережки? Тоже продашь! Недвижимость у нас тут, в пригороде, конечно, дешевле, чем в Москве, но все равно не копейки, так что наскребешь. Пока не наскребешь, я тебя из города не выпущу, поняла? Я договорюсь, и боец будет с тобой в сортир ходить. Сроку на все даю тебе… — Он подумал. Все смотрели на него. — Даю две недели. Как раз успеешь.
— Кто это за две недели квартиру продает, а?!
— А мне все равно, — повторил Хохлов. — Вальмира Александровна, встаньте!
Та тяжело поднялась с колен, недоверчиво глядя на него.
— Не будет суда? — спросила она и шмыгнула покрасневшим носом. — Отец родной! Господи! Не будет?
— Не будет никакого суда, — повторил Хохлов. — Нас с вами и так жизнь наказала. Меня за доверчивость, а вас… за любовь к племяннице. Будет с нас и этого.
— А… а… я, Мить? — Это Лавровский спросил.
— А ты пошел вон отсюда, — сказал Хохлов. — Все.
— Как… все?
— А так. — И тут Хохлов первый раз за весь этот многотрудный разговор посмотрел на него. — У тебя дети. Уходи куда хочешь, ищи себе работу, делай что хочешь. Только я прошу тебя, Лавровский! Я тебя очень прошу!
Тут он резко встал, и Лавровский шарахнулся от него назад, к стене, испуганно тараща измученные глаза.
— Я очень прошу тебя, Лавровский!… Больше никогда не разговаривай со мной! Ты понял?! Со мной и с моими близкими! Ты умер, понял?! Нет тебя! И больше никогда не будет.
Хохлов тяжело дышал, и пот выступил на его лбу, и перед глазами плавали какие-то червячки и точки. Он закрыл лицо руками, Ирина смотрела с интересом, а Вальмира Александровна все плакала горючими неутешными слезами.
Финал греческой трагедии.
За окном медленно и бесшумно проплыла большая черная машина и остановилась перед крыльцом.
— Ну, вот и бойцы, — сам себе сказал Хохлов и потер лоб. Невыносимо ему было, и хотелось, чтобы трагедия скорее завершилась. — Разговор окончен, поехали за деньгами. Давай, давай поднимайся, красавица!
— У меня руки затекли, уродина!
— Ноги не затекли, идти можешь? Ну и отлично!
— Господи, — пробормотала Вальмира Александровна, еще утром бывшая орлицей, бесценным сокровищем, с которым шеф носился как с писаной торбой. — Господи, да как же это так вышло-то?…
— Судьба, ма тант1 (Моя тетушка (франц.), — проговорил Хохлов. — Судьба-индейка!
И, взяв за сумку племянницу и толкая ее перед собой, он вышел из своего кабинета прямиком к сотрудникам, которые так и стояли, выпучив глаза, посреди комнаты, и он голову мог дать на отсечение, что припадали к замочной скважине и к стенам, и в это время с улицы зашел огромный молодой мужик в куртке нараспашку, и кивком поздоровался со всеми, и…
…и ничего у них не вышло.
Ничего. Свидание не состоялось.
То есть оно состоялось, конечно, но все с самого начала пошло не так, как хотелось.
Их обоих мучила неотвратимость и обязательность того, что они собираются друг с другом «переспать», и вот-вот сейчас «переспят», как только Хохлов остановит машину перед засыпанным снегом домиком.