Библиотекарь просвечивал для меня, как лист, изъеденный гусеницей.
— Нашёл, чем удивить! — вдруг всплеснул он руками. — Я тоже насквозь тебя вижу! — Крючковатый палец упёрся Акиму в грудь. — Такие всегда сомневаются! «Возлюби ближнего, как самого себя»? Нет, думаешь ты, по-настоящему надо любить больше, чем себя, иначе торг получается. А сам при этом требуешь от другого то, чего не в силах унести….
Библиотекарь вздохнул:
— И ты совсем не умеешь радоваться…
— Чему?
— Хотя бы тому, что не стар и ещё не сирота, что между тобой и могилой пока стоит мать…
Аким захлопнул разговорник, а когда поднял глаза, библиотекарь исчез. Остался лишь запах нафталина, такой же, как в детстве, когда он прятался от родителей в платяном шкафу. И Аким вспомнил умершего отца. Посадив сына на колени, он стучал каблуками о пол: «Иго-го, лошадка!» и вёз его в далёкие страны. «Ис-чо! Ис-чо!» — громко смеялся Аким. Оказавшись за тридевять земель, он чувствовал себя, как дома. А теперь выбирался за квартал, будто за границу.
Аким посмотрел на пылившиеся тома, и библиотека показалась ему кроссвордом, который, разгадав, отправляют в мусорное ведро.
Мысли, как люди, приходят из ниоткуда, уходят в никуда. Соприкоснувшись со словами, они умирают, их безжизненные останки — всё, что нам остаётся. Но для Акима мысли стали девственно чисты, как слова, ещё не осквернённые произнесением. Проникаясь чужим сознанием, он погружался в топкую, бесконечную мглу, вселенную, в которой они рождались вспышками «сверхновых». Аким наблюдал их на стадии образов, неясными, бесформенными, ещё не облечёнными в слова. Бывало, вселенная бурлила, и мысли выталкивали из неё друг друга, спеша быть произнесёнными, но многие, так и не найдя своего выражения, исчезали, поглощённые тьмой. Видел Аким и кладбище мыслей, на котором лежат не погребёнными и с которого иногда возвращаются, как привидения. Видел и отражение макрокосма в микрокосме. С рождением, как после Большого взрыва, вселенная расширялась, чтобы потом, как лёгкие, набравшие воздуха, начать сжиматься. И когда она обращалась в точку, человек умирал.
Люди видят других со стороны — Аким увидел изнутри. И, перестав быть загадкой, они уже не вызывали сочувствия. Их горизонт был, как щель, сквозь которую, мышами, сновали куцые мысли. Аким видел их страхи, надежды, зависть, одиночество, неразделённую любовь, видел алчность, тщеславие, гнев, видел их мечты, ни на йоту не возвышающиеся над действительностью.
Эх, Аким, все устают оттого, что созерцают мысли вместо идей, отблеск вместо света, эхо вместо крика. Вокруг много здравого смысла, но нет парадоксов. А всё дело — в отсутствие желания, потому что идеи, как искры, рождаются от внутреннего трения…
Бушует весна, и дни скользят, как рассыпавшиеся бусы. Аким уже месяц в сумасшедшем доме. А его жена встречается с усатым. Когда она приходит в больницу, раскладывая на тумбочке фрукты, я слышу обрывки их разговора.
— А мой возраст? — щурится она раскосыми глазами.
— Мы же ровесники!..
— Женщины стареют раньше…
А Аким — тряпка, и совсем не умеет притворяться. Деланно зевая, я выпроваживаю жену, представляя, как дома она разденется догола, станет накручивать на палец поредевшую косу и, глядя в зеркало на своё немолодое тело, думать, что чувства старше нас, а значит, к ним стоит прислушиваться.
Танцуя у костра, дикари впадают в транс, превращаясь в священных, почитаемых ими зверей, обретая повадки леопардов, орлов или крокодилов. Погружаясь в коллективное бессознательное, которое объединяет всё живое, они чувствуют программы, вложенные в чужую плоть, видят мир глазами льва или пантеры, разговаривая с ними на языке, который древнее всех языков. Я — проснувшийся в Акиме дикарь, мне не нужны слова — чтобы проникнуть в суть вещей, надо отрешиться от их названий. Я вижу мир непосредственно, это Аким, как транслятор, в своём дневнике переводит всё в предложения.