шатра, а смерть — неприятельская отвага. Как и все, он улюлюкал, прогоняя страх, и пускал с коня хищно свистевшие стрелы. Но, странным образом, он не чувствовал воодушевления. Его гнала вперёд привычка повиноваться и угрюмая улыбка палача, всегда готового перебить позвоночник суковатой дубиной. Он уже вспоминал утраченные тапочки и телевизор в углу. Прежде чем врубиться в сомкнутые ряды, Фома успел подумать, что так и не нашёл себя, что человек — пасынок любого времени, но лучше оставаться в своём. А потом увидел бородача и сходу наскочил на его пику. Выбивая зубы, железное острие проткнуло язык, вышло на затылке. Но боли Фома не почувствовал — только холод на губах. В тесноте кружилась голова, пахло ладаном: упав на колени, он целовал стекло чудотворной иконы Николая угодника.
«Воображение всех подводит, — выслушал его врач, теребя пуговицу на халате, — видимо, и план этого мира был также прекрасен…»
И, разведя руками, выписал Фому домой.
«Сбывшиеся фантазии разочаровывают», — закрыв книгу, подвёл черту Фёдор Швыков, отметив закладкой рассказ «Мотель летом». Было воскресное утро, но дела не ждали: Фёдор держал придорожную гостиницу, и нетерпеливые руки уже дёргали за дверной колокольчик.
Весь день он крутился по дому, скрипя рассохшейся лестницей, однако история про Фому Квыча не шла из головы.
«Зачем чужая жизнь, — чесал он затылок, принимая очередных постояльцев, — свою бы знать наперёд…»
Раньше Фёдор служил в городском департаменте, но, поселившись у обочины, избавил себя от ежедневной улыбки начальства. Как и все рыжие, он был нечист на руку, но перед едой не забывал крестить лоб. И всё равно был несчастлив. Ему казалось, что он попал на свет с чёрного входа и бредёт на ощупь, спиной вперёд, боясь оступиться, словно под каждой половицей караулит смерть. «Не мечтать — значит и не жить, — приговаривал он, расхаживая по комнатам, — много мечтать — не жить вовсе…» В гостинице не было отопления, и зимой Фёдор закрывал лишние помещения, перебирался к камину, читал при лучине, ожидая Вербное воскресенье, когда вместе с пробившимися на лице веснушками откроет новый сезон.
К вечеру Фёдор устроил посиделки.
— Что в лоб, что по лбу, — разгрызая орехи, вспоминал он прочитанный накануне рассказ, — зачем искать счастье на стороне, влезая в чужую шкуру, когда другой всё равно такой же…
Постоялец с заспанными глазами тянул мелкими глотками пиво и меланхолично кивал. Костюм сидел на нём, будто кожа на барабане, и был таким чёрным, что казался белым.
— Вот если бы своё время уметь рассчитывать, — продолжал Фёдор, часто моргая.
— Знал я одного, — зевнул гость в чёрном, отставляя кружку, — предлагал всем махнуться не глядя — мыслями, возрастом, именем. Только ничего хорошего из этого не вышло — сгинул в степях, участвуя в татарских набегах…
— Не мечтать — значит и не жить, — завёл было Фёдор свою пластинку.
Но гость перебил:
— А вы бы согласились? В самом деле? — вдруг приблизил он кошачьи зрачки.
Фёдор стукнул себя в грудь, и его ответ, собравшись в уголках рта, стал твёрдым, как зубы.
Он чуть было не поперхнулся им.
— Ой, только не благодарите, — замахал руками проезжий, поправляя манжеты.
Фёдор мотнул головой так, что его подбородок на мгновенье прилип к шее, а когда вновь поднял глаза, то незнакомца уже не было — он сидел перед зеркалом, из которого на него смотрел старик. Перепрыгнув через «здесь и сейчас», Фёдор Швыков стал собой в будущем.
Он по-прежнему держал гостиницу, но звали его теперь Иннокентий Колибаба.
По ночам у старика ныли кости. В доме было много кроватей, и от страха умереть во сне он переходил с одной на другую, сбивая со следа смерть. С этой же целью он приглашал на ночлег бездомных, полагая, что смерть слепа и, перепутав, возьмёт вместо него бродягу.
«Она рядом», — шептал он, снимая утром простыни с уже окоченевших покойников, и веснушки, гулявшие по его лицу, сбивались в кучу.
Но пугался Иннокентий напрасно. Время текло для него в обратную сторону, он шёл назад, видя будущее, которое было для него уже прошлым. Его седые волосы постепенно чернели, а морщины перебегали с лица на ладони. Он читал по ним судьбу, но линии упирались в тупик, в то место, когда, надеясь на лучшее, он стал Иннокентием Колибабой.