И болезненно жмурясь, хватался за грудь. Тогда приходил Кузьма, обещал поставить на ноги, пил за здоровье гостя, а Мосий хлопал по плечу: «Учти, Каравай, совесть, как баба: спуску не дашь — замучает…» Кузьма охотно поддакивал. Но про себя думал, что совесть, как чума, раз проявилась — могила…
И всё шло по-прежнему. По домам глазели в телевизор, а на дорогах, опустив тёмные стёкла, нарушал правила Караваев-Смык.
Люди везде одинаковые: одни унижают, другие терпят, и все — несчастливы.
Городишко был с носовой платок, и вскоре поползли слухи, что братья живут с цыганкой. Говорили, будто Карп подобрал её в таборе, Лукьян привёл на рынок, Кузьма сделал из неё красавицу, а Мосий забрал себе. Как бы там ни было, Зинаида Мигаль поселилась в доме за крепким забором с резными воротами. «Жар-птица, — вынес приговор городской глава, посещавший родовое гнездо Лифарей. — Не будь я Караваев-Смык!»
И долго крутил ус, забыв про разлитую по стаканам водку.
Зинаида и правда была на загляденье, и Мосий приладил её в салоне. Теперь мальчишки, дразнившие Кузьму, плющили о витрину носы: «Мигаль — глаза, как миндаль…» Женщины о таких мечтали, а мужчины изменяли маршрут, чтобы в них заглянуть. Распустив волосы, Зинаида снимала порчу, гадала на картах, держа за руку, предсказывала судьбу.
Но свою проглядела.
— Что будем делать, Карп? — тихо спросил Кузьма, когда в саду собирали яблоки. — Не могу больше бабу делить…
Карп, взобравшись на дерево, чернел, как огромный ворон.
— Так откажись… — ухмыльнулся он, выбросив огрызок.
— Тоже не могу — приворожила…
Наклонившись, Карп принял пустую корзину:
— С Мосием надо советоваться…
Вечером собрались за столом. Долго молчали, потом, размахивая руками, ругались до хрипоты, а в конце всем сделалось стыдно. Свернув бумажки, кинули жребий.
По очереди шарили в тёмной шапке, ощупывая каждую, надеялись прочитать имя, тянули с опаской, злыми, потными руками. Выпало Лукьяну. «Так тому и быть!» — подвёл черту Мосий. Успокоенные, разбрелись по углам, но через неделю на счастливчика стали коситься. А он и сам оказался не рад, когда схватился с Карпом за ножи.
— В нас одна кровь, — развёл их Мосий, — кто бы ни победил — прольётся…
И тут словно прозрели.
— Чем своя, лучше цыганская… — процедил Карп, с размаху вгоняя нож в дубовый стол.
— Дело говоришь, — протянул ему руку Лукьян.
Зинаиду отвезли в лес — сказали, обратно в табор, а чтобы не прочитала чего по сосредоточенным лицам, пустили вперёд. За женщиной хромал Лукьян, беспокойно зыркал по сторонам Карп, а Мосий, с рукой за пазухой, дышал им в затылок.
— Пропустите от греха… — вдруг глухо проговорил он, отстраняя братьев.
Лицо его было ужасно.
— А ты что же, — вечером поддел его Карп, — готов был нас вместо бабы?
Мосий угрюмо хмыкнул.
Осень на Руси — слякоть да темень, и братья коротали её, гоняя чаи.
— Людишки — дрянь, — прихлопнув сонную муху, учил Мосий, — жить не умеют…
— Жить нужно набело, — попыхивая самосадом, соглашался Лукьян.
Лениво кусая сахар, напротив них щурился Карп, распустив возле губ пятерню, дул на горячее блюдце.
— Кому кнут, а кому — хомут, — ввернул он, когда в дощатые ворота постучали. Крыльцо было скользким, и братья, держась за перила, вглядывались в темноту.
— На ночлег пустите? — донеслось сквозь дождь. Убирая со лба мокрые волосы, в луже переминался солдат.
— Не постоялый двор… — развёл руками Карп. — Проси хлеб-соль у начальства…
— Не те времена, — глядя на заляпанные грязью сапоги, поддержал Мосий. — Нам бы семью прокормить…
Солдат обиделся:
— Так у меня тоже дети, а случись война — за всех пойду…
Он смотрел, как сама правда, и хозяева смутились.
— Теперь каждый за себя, один телевизор за всех… — выручил Лукьян. Выйдя из-за спин, он нагло скалился и, обнимая себя, дергал мочки оттопыренных ушей.
Братья стояли плечом к плечу, и солдат, поправив шинель, шагнул в ночь.
— А не боишься войны? — съехидничал вдогон Мосий. — Сирот кто подымет, если отец не вернётся?
— Это ничего, — исчезая в темноте, обернулся солдат.
— Когда война, возвращается Бог…
Мосий сплюнул через плечо. А Кузьме крепко запали эти слова. Теперь он всё чаще вспоминал себя ребёнком, когда небо было голубым, а жизнь прозрачной. Замирая перед зеркалом, он вспоминал, как стало нестерпимо тихо, когда смолкли родительские голоса, как вдруг повзрослел, услышав долгое, как эхо: «И мало.
го Кузьму, придёт время, возьму…»
Раз в год ходили в церковь. Ставили свечи перед темневшими образами, неумело крестились грубыми, коротким пальцами.
— Никчёмная наша вера… — выкладывал старший из братьев.
У о. Артемия округлялись глаза.
— Жить по ней нельзя, — пояснял Мосий. — Первый встречный на шею сядет… — Он тяжело комкал шапку.
— А если не жить, значит, лицемерие одно…
В провинциальном захолустье все грехи наперечёт, никогда ещё о. Артемий не принимал такую странную исповедь. Он вспоминал аргументы, которым учили его в семинарии, но все они казались ему фальшивыми.
— Я в тюрьме всякого насмотрелся, — отвернулся к алтарю Мосий. — Соседа моего брат за решётку упёк.