«В последний месяц я совсем отбился от собственных рук –
прослушивания, эпопея с поэтом (кстати, стихи его оказались не
намного хуже прежних) и вся прочая суета в корне перековали мой
душевный уклад. Не без ужаса заметил я, что становлюсь суетным, и
в случае успеха кантаты (весьма сомнительного) преуспею и в
суетности.
[курсив мой – А.Л.].
«Завтра, вероятно, я смогу получить оркестровые партии. Когда я,
наконец, овладею своей партитурой, я смогу встретиться с Гауком и
поиграть ему. Тогда и выяснится, будет ли он дирижировать. Дело
осложняется весьма некрасивым поведением Горчакова, который
заявляет вовсеуслышание, что я обещал ему кантату, чего я никогда
не делал, но на что Горчаков меня неоднократно грубо
провоцировал».
«Завтра в одиннадцать часов состоится встреча с Гауком и решится,
надеюсь, вопрос с дирижером. Партии я получил и уже половину
откорректировал. Пальто мне сшили. Шубу Мусе не купили. Погода
плохая. Водку не пью. С девицами не общаюсь. Настроение
скверное».
(Отрывок из этого письма я уже приводил в основном тексте. – А.Л.)
«Вчера и сегодня были сводные репетиции хора, на которых я
присутствовал. Звучит хор изрядно. Первая оркестровая репетиция
должна состояться 28 <ноября>. Солистов, певцов своей печали, я
еще в глаза не видел. Вся эта координация мне дается с трудом,
вернее, совсем не дается. Слишком много координируемых
элементов вокруг оси координат».
«Итак, кантата сыграна. Причем сыграна предельно скверно.
Сплошное фортиссимо, неверные темпы и фальшь. Сыграна послед-
ним номером по требованию Гаука, хотя в программе шла первым
номером. Так что получилось: после танцев – торжественная часть.
Тем не менее, мне пришлось галантно раскланяться с публикой и
оркестром и даже пожать руки своим могильщикам во главе с
Гауком».
«Итак, испытания кончились. Все случилось примерно так, как я
себе и представлял. В событиях подобного рода самую большую
роль играют пересечения разных человечьих путей. Пленум стал
ареной битв и игралищем страстей. Произошло массовое
столкновение честолюбий. Сочинение мое было выдвинуто на
премию, но, немедленно, по требованию Захарова и Коваля,
Секретариате произошел раскол. Чулаки был вынужден уехать из
Москвы на все время обсуждений. С моим сочинением можно было
поступить лишь двояко: либо превознесть, либо уничтожить, ибо это
диктуется темой сочинения – другого быть не могло. Естественно,
что превознесть, что сопряжено с массой почестей, да к тому же
именно меня, Секретариат не захотел; не захотел потому, что не
хотел ускорять свою гибель. Потому, сочинение мое в докладе
Хренникова и в резолюции (а также в газетах) было названо
ложным, неискренним, холодным, сумбурным и т.д. Впрочем, в
прениях было сказано и противоположное, например Гнесиным, но
это особой роли не сыграло. Итак, путь закрыт. Надолго ли – не
знаю».
ПРИЛОЖЕНИЕ 2
Письмо моего отца Н.Я. Мясковскому
Работая в Российском государственном архиве литературы и искусства над документами
Третьего композиторского пленума, я случайно натолкнулся на неизвестное письмо моего
отца своему учителю, относящееся к более раннему периоду. На мой взгляд, это письмо
представляет определенный интерес в связи с описываемыми мною событиями, и я решил
привести его здесь.
4 августа 43 г.
Дорогой Николай Яковлевич!
Зимой написал я симфоническую поэму «Жди меня» для голоса
и оркестра. При моем пристрастии ко всему исключительному,
сочинение музыки к такому заурядному стихотворению было
задачей исключительно трудной, особенно, если принять во
внимание то, что вся музыкальная атмосфера, толстым слоем
окутавшая это стихотворение, была наполнена смрадными
испарениями многочисленных дельцов от музыки, накинувшихся
на эти стихи с целью совершить выгодную спекуляцию на
лучших чувствах. Словом, и автор, и слушатели были хорошо
подготовлены.
Быть может, только при высокой температуре чувства выявляют
свою сущность. Крайности приводят к откровениям. Психологи
утверждают, что душа человеческая в моменты крайнего
нервного напряжения обладает способностью проникновения,
граничащего с ясновидением. Если не ошибаюсь, то то же и в