Генри играет с идеей праведности. Я вспоминаю его низкий голос, думаю, что он часто уступает мне, но, когда я чувствую себя такой естественной и женственной и встаю с постели, чтобы подать ему сигарету, налить шампанского или заколоть волосы, он бросает:
— Я пока не чувствую себя естественно в твоем присутствии.
Генри живет очень спокойно, иногда даже бывает холоден. Он витает где-то далеко и, только когда начинает писать, становится оживленным, переживает драмы, пылает.
У каждого из нас есть свое мнение по любому поводу. Генри высказывает его на своем языке, я — на своем. Я никогда не использую его слова. Я мыслю скорее на уровне инстинктов, это не так-то легко заметить, и все-таки мне кажется, что Генри догадывается обо всем по моему тяжелому взгляду. Мысли путаются, а Генри пытается все безжалостно препарировать, разобрать на составные части. Моя вера в чудо сталкивается с тяжелым реализмом его творчества. Генри радуется, как ребенок: «Твои глаза будто все время ждут чуда!» Захочется ли ему самому устроить для меня чудо?
Интересно, напишет ли он когда-нибудь:
На второй день Генри ждал меня в кафе, а я его в комнате — мы не поняли друг друга. Гарсон пришел убраться и попросил меня перейти в комнату напротив. Другая комната очень маленькая, темная и неуютная. Я села на скромный простой стул. Гарсон принес другой, обитый красным бархатом.
— Так вам будет удобнее, — сказал он.
Меня это тронуло. Мне показалось, что это Генри заботится обо мне. Я была так счастлива, пока ждала его. Устав, я вернулась в комнату Генри, открыла папку, подписанную «Записи из Дижона», и сразу увидела черновик письма мне, которое он не успел отправить. Скоро пришел Генри. Когда я сказала ему, что не верю в нашу любовь, он промолчал.
В тот день я чувствовала себя беспомощной и униженной. Плоть его так же сильна, как ум, а может, даже сильнее. Он обнял меня очень осторожно, как будто чего-то опасаясь.
— Ты кажешься такой хрупкой, как будто вот-вот сломаешься. Я боюсь тебя убить.
Я и сама чувствовала себя крошечной в его объятиях. Я обнажена, на мне поблескивают только грубые дешевые украшения. Но Генри чувствует внутреннюю силу моего чрева, воспламененного его прикосновениями.
Помни о ней, Генри, когда держишь в руках мое «слишком хрупкое тело», которое с трудом осязаешь, потому что привык к трепету богатой плоти. Обнимая меня, ты чувствуешь, как я вибрирую от наслаждения. Мое тело танцует в твоих объятиях. Ты лепишь меня, как скульптор. Я знаю, ты не сломаешь, не раздавишь меня.
— Клянусь тебе, Генри, мне так радостно говорить тебе правду. Однажды я смогу ответить на любой вопрос, который ты мне задашь.
— Да, я знаю, — отвечает он. — И буду ждать очень терпеливо.
То, что раньше могло показаться мне смешным, теперь кажется необыкновенно трогательным: Генри ползает по полу в поисках моих черных шелковых чулок, упавших за кровать. Он разглядывает мой двенадцатифранковый шейный платок и восклицает:
— Вещи, которые ты носишь, такие чудесные и неповторимые!
Когда я увидела его обнаженным, он показался мне таким беззащитным, что нежность моя стала еще сильнее.
Потом Генри чувствует ужасную усталость, а я — радость, даже веселье. Мы даже обсудили нашу работу.
— Я люблю, — говорит Генри, — перед тем, как начну писать, привести в порядок стол, чтобы под рукой были только мои записи и заметки и много бумаги.
— Ты действительно так делаешь? — возбужденно спрашиваю я, словно это самая интересная тема на свете.
Наша работа, наше ремесло. Это такое удовольствие — беседовать о технических мелочах!