То, что я выдумала для Эдуардо, действительно когда-нибудь произойдет. Долго ли я еще смогу выносить реальность, зависит от моей работы. Работа — единственное, что меня уравновешивает. Дневник — это порождение болезни, возможно, ее гипертрофированная форма. Когда я пишу, я чувствую явное облегчение. Но кроме того, я пытаюсь запечатлеть, увековечить себя.
Генри считает, что дневник важен, если я пишу в нем правду, например, описываю подробности своих обманов.
Мне кажется, я иду по пути наименьшего сопротивления. Как будто передо мной три или четыре колеи, и если следовать по всем одновременно, получится немыслимая смесь невинности и испорченности, щедрости и расчетливости, трусости и смелости. Я не могу сказать всю правду просто потому, что мне бы тогда пришлось писать одновременно четыре дневника. Пришлось бы восстанавливать в памяти каждый шаг, потому что я очень люблю все приукрашивать.
Гостиница «Акензеехоф», Тироль. Прошлой ночью я вытянула руку в пустоте в надежде прикоснуться к сильному и чувственному Генри. Мне было очень грустно узнать, что он написал мне в Дижоне страстное письмо, а потом разорвал его, потому что в моем письме содержался намек на его гиперсексуальность. Я и не думала упрекать его, но он воспринял все именно так.
Спать, спать, пока я не восстановлю силы, и проснуться свободной и просветленной. Мысль о необходимости написать множество писем угнетает меня. Даже Генри я послала только маленькую записку. Горы, тяжелые облака, туманы, стеганые одеяла, шерстяные пледы… И я тихой соней лежу на кровати. Мой нос вернулся к нормальным размерам. Я прячу свой дневник в печке, среди золы.
Я проснулась и написала письмо Генри. Потом внезапно вспомнила свой сон: приехала Джун. Она пришла повидаться со мной перед тем, как идти к Генри. Она снова выглядит угрюмой и безразличной, как в других моих снах. Я спала. Она разбудила меня поцелуем и сразу же начала говорить, как она во мне разочарована. Стала критиковать мою внешность. Когда она сказала, что у меня слишком широкий и мясистый нос, я рассказала ей об операции. Но уже через пару мгновений я пожалела о сказанном, потому что поняла: она все расскажет Генри. Я сказала, что знаю, насколько она красивее меня. Она попросила, чтобы я ласкала ее клитор. Я была весьма искусна и испытала то же наслаждение, как если бы мастурбировала сама. Она была рада доставленному удовольствию и, уходя, все время меня благодарила.
— А теперь я собираюсь к Генри, — сказала она.
Письмо к Генри:
С какой радостью я принимаю здесь Хьюго! Я получила огромное удовольствие, даже наслаждение от того, как он занимался со мной любовью. Почему-то в таком месте, как Тироль, я не могу скучать по Генри, не представляю его здесь, среди этих гор, озер, здоровья, одиночества, сна. Здесь празднует победу Хьюго, с его красивыми ногами в тирольских шортах. Я отдыхаю здесь с ним, а моя жизнь с Генри в Париже — как сон.
Мы с Хьюго возвращаемся к нежности и насмешкам. Неделя, проведенная без меня, сделала его взрослее. Мне кажется, мы не можем взрослеть вместе, мы становимся мягкими, слабыми, молодыми. Мы слишком зависим друг от друга. Вместе мы живем в нереальном мире. Хьюго считает, что внешний грубый мир мы выносим только потому, что у нас есть тыл — наш с ним мир на двоих.
Он очень расстроился, когда увидел, что мой нос стал идеальным.
— Но я так любил эту маленькую забавную горбинку. Мне не нравится, что ты меняешься.
В конце концов я убедила его, что с эстетической точки зрения налицо явное улучшение. Интересно, что скажет Генри.
В некотором смысле я боюсь получить от него письмо. Оно внесет в жизнь лихорадочное возбуждение. Я укрылась за безопасной и спокойной преданностью Хьюго. Я лежу на его широкой волосатой груди. Иногда мне вдруг становится скучно, не хватает терпения, но я стараюсь не выдать себя. Мы счастливы вместе, радуемся мелочам. Окружающие, как всегда, принимают нас за молодоженов, приехавших провести в Австрии медовый месяц.