И он сразу же приехал, на велосипеде. Какой он нежный и нетерпеливый! Я дала ему прочесть письмо, которое написала, и Генри не возразил ни слова, только печально засмеялся. Он сел на диван, совершенно подавленный тем, как легко все может разрушиться. Я ждала, убитая его молчанием. Наконец он произнес:
— Я такой, каким ты меня видишь.
Не помню, что еще мы говорили друг другу. Я поняла, как велика любовь Генри к Джун, покорность, проявляющаяся помимо его собственной воли. Я поняла, что Генри любит меня так же глубоко, как я его. Когда он произнес голосом, полным страдания: «Мне нужно знать, чего ты хочешь», я ответила ему: «Ничего, кроме такой близости. Когда между нами все хорошо, я могу выносить свою жизнь».
Он кивнул.
— Я понял, несколько месяцев в Испании — не решение проблемы. И я знаю, что, если бы мы поехали туда, ты бы никогда не вернулась к Хьюго. Я бы тебе не позволил.
Я возразила:
— А я не могу загадывать дальше, чем просто отпуск, — из-за Хьюго.
Мы смотрели друг на друга и понимали, какой ценой расплачиваемся за наши слабости: он — раб страсти, а я — рабыня жалости.
Дни, последовавшие за этой встречей, были уникальными, прекрасными. Разговоры и страсть, работа и страсть. Мне очень нужно удержать, сохранить в себе воспоминание о тех часах, которые мы провели в комнате на верхнем этаже. Генри не мог меня оставить. Он остался со мной на два дня, это был такой взрыв сексуального безумия, что еще очень долго после этого я не могла остыть.
Я перестала терзать себя. Я просто люблю Генри и получаю в ответ такую любовь, которая оправдывает все мое существование. Генри каждый день новый, я открываю в нем неизведанные глубины, новые ощущения.
Сегодня я получила фотографию Генри. Как странно видеть его полный рот, мясистый нос, бледно-голубые глаза Фауста — он одновременно утонченный и чувственный, непробиваемый и чувствительный. Я чувствую, что люблю самого красивого и замечательного мужчину нашего времени.
Большая часть моей жизни прошла в попытках скрасить долгое ожидание тех великих событий, которые сейчас нахлынули на меня так стремительно, что я едва в них не утонула. Теперь я понимаю природу своего былого беспокойства, трагического ощущения неудавшейся жизни, глубокой неудовлетворенности. И вот настало время чувствам излиться, время жить настоящей жизнью. Тридцать лет мучительных поисков и ожидания! Вот они, те дни, ради которых я жила до этого. Осознавать это, вполне это понимать — почти невыносимо. Человек не способен вынести знание о своем будущем. На меня знание о своем настоящем действует так же ослепляюще. Быть настолько богатой — и осознавать это!
Прошлой ночью Хьюго положил голову мне на колени. Я с нежностью смотрела на него и думала: «Как я смогу когда-нибудь признаться, что больше не люблю его?» Но еще хуже то, что я понимаю: я не полностью поглощена Генри, меня занимает еще и Алленди, а на днях я была так растрогана, растревожена присутствием Эдуардо. Все дело в том, что я капризна, а мои сексуальные влечения разнообразны. Во вторник я встречаюсь с Алленди и очень жду этой встречи. В своем воображении я уже побывала с ним в русском ресторане, он приезжал ко мне в Лувесьенн. Генри может ревновать к Алленди сколько ему угодно. Алленди сам избавил меня от чувства вины.
Генри озадачен новыми страницами моего романа. Просто ли это красивый язык, или нечто большее, спрашивает он. Я расстроилась, что он ничего не понял, и стала объяснять. И тут Генри сказал то, что мог бы сказать каждый:
— Дай мне ключ, укажи дорогу, будь проводником в твоей прозе. Я слишком неожиданно погрузился во что-то странное — это необходимо читать и перечитывать сотни раз.
— Кто будет сто раз это перечитывать? — печально спросила я. Но потом вспомнила об «Улиссе» и связанных с ним исследованиях.
Однако Генри не захотел углубляться в обсуждения. Он начал расхаживать из угла в угол и бормотать, что мне необходимо стать более земной и описывать более человеческие истории. Опять та же проблема, что преследует меня всю жизнь. Мне хотелось продолжать писать в абстрактной напряженной манере, но нужно ли это кому-нибудь? Хьюго понял меня, но не умом, а чувством, понял прозу как поэзию. Эдуардо понял ее как символизм. Но я вкладывала в эти вычурные слова смысл!
Чем пространнее я объяснялась, тем сильнее возбуждался Генри. В конце концов он кричал, что мне необходимо продолжать писать, что творчество мое уникально. Людям придется немало потрудиться, чтобы расшифровать меня. Он всегда знал, что я однажды создам нечто неповторимое. Кроме того, сказал он, я обязана миру и, если не сделаю для него ничего выдающегося, меня стоит вздернуть на виселице. Генри заявил, что я взрастила эту работу на своих дневниках, которые я вела всю жизнь. Выдавливая сок из апельсина, я оставляю кожуру и косточки.
Генри продолжал говорить, стоя у окна:
— Как я могу сейчас вернуться в Клиши? Это все равно что вернуться в тюрьму. Здесь для меня идеальные условия, я так люблю тишину, покой и уединенность этого места!
А я стояла за его спиной, обняв его обеими руками, и повторяла: