Манон и ее кавалер открывают таверну в Гааге; Миллер и Джун — “speakeasy” в Гринич-виллидж в самый разгар сухого закона. Точно так же, как кавалер, Генри становится главой заведения, барменом, кассиром, курьером. Джун, как Манон, привлекает бесчисленных “покровителей”, “друзей” или “старых сумасбродов”. Порой она желает остаться наедине с одним из клиентов и отсылает Генри с каким-нибудь поручением, а когда тот возвращается, не сразу открывает дверь. Иногда она прямо просит его вернуться не раньше чем через час — совсем как Манон, заставлявшая возлюбленного ждать у двери будуара. И тот и другой не могут не удивляться “улучшению их стола”, “явному приращению богатства” (де Гриё). Откуда берутся деньги? Но когда кавалер приступает к Манон с вопросами, она, смеясь, успокаивает его: “Разве не обещала я вам изыскать средства?” И Джун, возвращаясь на рассвете, нагруженная подарками, пакетами с пирожными, икрой и шампанским, говорит Миллеру: “Я же обещала тебе достать денег, чтобы ты мог спокойно писать!” Но чаще она просто пожимает плечами: “Вэл, прошу тебя, не задавай мне вопросов…”
Обе обольстительницы, где бы они ни находились, сразу попадают в окружение каких-то невидимых теней, им присылают записки, сообщения. Войдя в кафе, Джун тут же исчезает, чтобы позвонить, отправить телеграмму или письмо по пневматической почте. В сущности, Генри, как и де Гриё, предпочитает неопределенность, неясность, сомнение и не осмеливается заходить в своих расследованиях слишком далеко: “К счастью, — философски замечает он, — меня не очень интересовали эти воздыхатели. (Лучше не совать нос куда не следует, повторял я себе.)” (“Плексус”). Ближе к сердцу, чем он сам, происходящее принимают его друзья, которым не нравится способ, каким Джун добывает деньги. “Несчастный романтик, — дразнят они его, — ты же закрываешь глаза на то, что очевидно всем”. Но напускное равнодушие Миллера не может скрыть его ревности и обиды. Хоть и не прямо, он излил их, описывая страдания парижского сутенера: “У сутенера свои горести и печали. Может быть, это не слишком приятно — склоняясь над женщиной, ощущать дыхание другого мужчины?.. Он борется в одиночку с невидимой армией, которая прошла по ней”.
Когда неверность, “черная измена” их любовниц становится очевидной, оба влюбленных “смертельно уязвлены”. Миллер чувствует себя “распятым”, де Гриё — “несчастнейшим из смертных”. Страсть их непрерывно колеблется между блаженством и мукой. “Все мои чувства сводились к вечному чередованию ненависти и любви, надежды и отчаяния — в зависимости от того, в каком виде представал образ Манон моим мыслям”. То она кажется ему “самой пленительной из всех девиц на свете”, то “жалкой обманщицей”, “низкой, вероломной любовницей”. Генри и Джун кричат друг на друга как безумные, а затем переходят от самых ядовитых упреков к упоительной нежности. Она “шипит по-гадючьи или воркует горлицей” (“Тропик Козерога”). Или: “Ты приходишь ко мне в облике Венеры, но ты — Лилит!” “…Я влюблен в чудовище. В самое обаятельное на свете, но все же чудовище!” И Миллер, и де Гриё тысячу раз клянутся себе порвать с любовницей, но очарование обеих женщин таково, что один их вид рушит все намерения и обезоруживает мужчин снова и снова. Стоит им появиться — и мужчины падают к их ногам. Де Гриё умоляет Манон простить его; Генри сдается: “Капитулировать полностью и безоговорочно перед женщиной, которую любишь” (“Сексус”). В умах обоих любовников “все ценности превращаются в свою противоположность”: пороки их возлюбленных становятся “добродетелями”, предательства — “доказательствами преданности”, лживость — “тактом” и “деликатностью”. И в конце концов верх берет тщеславие, последнее прибежище обманутых любовников. Оба утешаются тем, что остаются “избранниками сердца” подруг, которые предпочли их более молодым, красивым и состоятельным воздыхателям. Хотя Манон соблазнила многих юношей, ее верный рыцарь, “не вменяя ей этого в вину”, гордится тем, что его любит создание, которым восхищается и которым желал бы обладать каждый мужчина. Как и Генри: “Моим идеалом (правда, поняв это, я пережил настоящий шок) была женщина, у ног которой лежал бы весь мир. Если бы я обнаружил, что кто-то неподвластен ее чарам, я сам помог бы ей околдовать его. Чем больше набиралось у нее воздыхателей, тем значительнее был мой личный триумф: в ее любви ко мне я не сомневался ни на минуту. Разве не выбрала она из целой толпы именно меня? Меня, который мог предложить ей так немного?” (“Сексус”). Из жалкого “побитого пса” он становится “вертлявым