Редактирование «Politische Annalen», которое не прибавило ровно ничего ни к славе, ни к бесславию Гейне, он оставил одновременно с прекращением этой газеты, и так как, само собой разумеется, из его хлопот о поступлении на баварскую службу ничего не вышло, то почти немедленно после того он отправился в составлявшее давнишний предмет его желаний путешествие по Италии – посетил Верону, Бресшию, Милан, Ливорно, Лукку и Венецию, всюду наслаждался памятниками искусства, наблюдал печальное существование бедной Италии, стонавшей в то время под чужеземным игом, и в то же самое время усердно занимался прекрасными итальянками. Но от чувственных и духовных наслаждений, от наблюдений над политическою и общественною жизнью Италии Гейне оторвала смерть отца. Получив в Италии известие о тяжелой болезни старика, он поспешил в Гамбург, но не застал уже его в живых; здесь пробыл он короткое время с грустившею и находившеюся также материально в плачевном положении матерью, оплакивая вместе с нею потерю дорогого для них человека, а затем, сильно расстроенный, раздраженный, озлобленный – как это бывало с ним даже при малейшей неприятности – приехал в Берлин. Вскоре после этого вышел в свет третий том «Путевых картин», заключавший в себе «Путешествие от Мюнхена до Генуи» и «Луккские воды». Уже в Италии работал он над этим сочинением и, сообщая из Лукки Мозеру о предстоящем появлении его в печати, писал:
«В Мюнхене думают, что я не буду уже больше выступать против дворянства, потому что живу здесь в фойе знати и люблю прелестнейших аристократок, равно как и любим ими. Но они ошибаются. Моя любовь к человеческому равенству, моя ненависть к клерикализму никогда не была сильнее, чем в настоящее время, и из-за этого я становлюсь почти односторонним. Но ведь именно когда человек хочет действовать, он должен быть односторонен…»
Насколько оправдались эти слова, в третьем томе «Путевых картин» доказывается тем обстоятельством, что книга, немедленно после появления ее, была запрещена в Пруссии, и автор считал свое положение в такой мере небезопасным, что не решился оставаться в Берлине, а на время уехал в Гамбург. Сатира политическая в этом сочинении опять, как и прежде, появилась – отчасти по цензурным соображениям, отчасти в общей манере Гейне – на фоне или в рамке юмористических и сатирических изображений чисто частного характера, причем несравненное остроумие поэта представилось в новом блеске при создании таких, например, бессмертных типов, как маркиз Гумпелино и его слуга Гиацинт. Но здесь читатели встретились и с новою особенностью автора «Путевых картин», не очень рекомендующею его с хорошей стороны, – переходившею всякие границы мстительностью в тех случаях, когда его лично слишком сильно задевали за живое. Дело в том, что еще во втором томе «Путевых картин» Гейне, в виде маленького добавления, поместил эпиграмму Иммермана на известного поэта графа Платена, осмеивавшую – впрочем, в очень невинной форме – «восточные» стихотворения графа. Платен жестоко обиделся и в своей пьесе «Романтический Эдип», направленной вообще против романтической школы, обрушился особенно резко на Иммермана и Гейне, не постыдился задеть еврейское происхождение последнего, называя его «семенем Авраама», «Петраркою праздника Кущей» и влагая в уста Иммермана (выведенного здесь под именем Ниммермана) слова: «Я его (то есть Гейне) друг, но не хотел бы быть его возлюбленною, потому что его поцелуи издают чесночный запах». Этой выходки, направленной в одно из самых больных мест нашего поэта и вообще совершенно безобразной с точки зрения и литературного приличия, и обыкновенной житейской порядочности, – этой выходки было вполне достаточно для того, чтобы вывести из себя Гейне, который и без того находился в это время в очень раздраженном нервном состоянии. Несколько страниц в «Луккских водах», посвященных исключительно Платену, показали, какие размеры могло принимать у нашего поэта чувство оскорбленного самолюбия. Литературные интересы отошли здесь на второй план; целые комья грязи – правда, грязи беспощадно-остроумной – швырнул Гейне в своего противника, с неслыханным цинизмом ворвался в его частную жизнь, выставив на позор пред всею читающею публикой даже одну противоестественную склонность Платена, о которой ходила в кружке знакомых молва, быть может, и неосновательная. Литературное нападение, одним словом, обратилось здесь в настоящий пасквиль, утратив, понятно, вследствие этого значительную часть своего действия в глазах серьезных и порядочных людей.