При той общительности, которая была так сильно развита в поэте, когда общение приходилось ему иметь с симпатичными людьми, большое развлечение и утешение во время болезни доставляли ему визиты близких знакомых и друзей – особенно дам, «великой нации», как он называл женщин, в компании которых он и теперь веселел, даже молодел. В числе их бывали такие личности, как Жорж Санд, мадам Жирарден и другие; из обыкновенных смертных прекрасного пола, доставлявших в это время больному много светлых минут и окружавших его самыми нежными заботами и баловством, которое теперь было необходимо ему, как ребенку, надо упомянуть с особенною благодарностью мадам Жобер, жену члена парижского кассационного суда, державшую в Париже «салон», где сходились выдающиеся деятели литературы, науки и искусства и где постоянно бывал у нее и Гейне; теперь, во время болезни поэта, присутствие ее было так благотворно для него, что даже Матильда, женщина очень ревнивая и даже в эту пору недолюбливавшая всех этих усердных посетительниц, прозвала мадам Жобер «маленькой феей» и находилась с ней в самых дружеских отношениях. Из мужчин навещали страдальца более или менее часто Дюма, Жерар де Нерваль, Теофиль Готье, Беранже, Лассаль; когда приезжали в Париж те из соотечественников Гейне, с которыми он не переставал поддерживать дружеские связи, то они бывали постоянными гостями его; так, нередко видел он у себя Лаубе, Мейснера, Адольфа Штара, Геббеля и других, по временам приносивших ему с родины сладкие для его литературного самолюбия вести, например, что множество его песен, положенных на музыку лучшими композиторами, распевались по всей Германии, что они сделались, таким образом, достоянием народа. Большую отраду доставило ему в эти годы посещение любимой сестры Шарлотты и двух братьев. Само собой разумеется, что не было недостатка и в несносных, неприятных заявлениях сочувствия, как личными визитами, так и письмами – особенно со стороны все тех же соотечественников, главный контингент которых составляли жалкие литераторы, «интервьюеры» и тому подобная братия. Эти посещения и обращения только раздражали больного – большей частью потому, что он, боясь, чтобы слова его не появлялись потом в печати через посредство этих господ в извращенном виде (как это часто делалось), должен был старательно обдумывать каждое выражение, прежде чем произнести его… Иногда же выпроваживал их так, что отбивал всякую охоту возвращаться.
Но при всех страданиях больной сохранял удивительную мощь духа, необычайную ясность и крепость мышления; можно даже сказать, что его умственное и духовное здоровье усиливалось по мере того, как все больше и больше разрушался физический организм. Это обнаруживалось не только в его беседах, которые, когда больной мог говорить, сверкали остроумием, свежестью, глубиною, разнообразием, но и в литературной производительности, которая не прекращалась до самой смерти. «Мое тело, – писал он, – терпит великие муки, но душа спокойна, как зеркало, и временами имеет еще свои чудесные восходы и закаты солнца». Кроме произведений прозаических, таких как «Боги в изгнании», «Стихийные духи и демоны», «Признания» и несколько других статей, на этом одре страданий в этой «матрацной могиле» (Matratzengruft) – как называл поэт со своим ужасным юмором те двенадцать матрацев, на которых он лежал, – возникли удивительные, то потрясающие по своему трагизму, то чарующие своей задушевной прелестью, то мрачно отчаянные, то тихо задумчивые и скорбные стихотворения, составившие циклы «Романсеро», «Лазарь», «Последние стихотворения» и по применению к которым он имел полное право сказать: «Как ослепленная ласточка, я буду петь тем прекраснее…» Понятно, что преобладающий тон во всем, несмотря на разнообразие звуков и мотивов, был тон безнадежного пессимизма, и никто не охарактеризовал сущности этих произведений лучше самого автора, когда на замечание Мейснера: «Какие стихи! Какие звуки! Еще никогда не писали Вы ничего подобного, и никогда ничего подобного я не слышал», – поэт отвечал: «Не правда ли? Да, я сам знаю – это прекрасно, ужасающе прекрасно! Это жалоба, выходящая как бы из гроба, тут кричит во тьме заживо погребенный. Да-да, таких звуков еще не слышала немецкая лирика, да и не могла их слышать, потому что до сих пор ни один поэт не находился в таком положении».
Генрих Гейне в период «матрацной могилы».