Сначала думали сжечь руку приговоренного на том же месте, где было совершено убийство, но потом решили, что место было настолько узким, что только несколько человек от силы могли бы присутствовать при прологе казни. К тому же такое начало экзекуции может уменьшить силы, которые потребуются преступнику, чтобы выдержать наказание.
Перед тем как вести приговоренного на Гревскую площадь, прибегли к последней пытке — испанскому сапогу. Первая попытка вырвала у него ужасающий вопль, но никакого признания.
— Мой Бог, — кричал он, — сжальтесь над моей душой и простите мое преступление. Но накажите меня огнем вечным, если я сказал не все.
На второй пытке он потерял сознание. Продолжать было сочтено бесполезным, и палач завладел им.
Как все фанатики, он судил о своем преступлении через призму собственного мнения и верил, что народ отдаст ему должное за его посягательство. Тем большим было его удивление, когда, выйдя из Консьержери, он был встречен гиканьем, угрозами и проклятиями.
Так, под вопли народа, он прибыл к собору Парижской Богоматери. Там, бросившись лицом на землю, он поцеловал основание своего факела и показал великое раскаяние.
Это было еще более замечательно, если учесть, что перед тем, как покинуть тюрьму, он еще проклинал короля и прославлял свое преступление.
Изменение, совершившееся в нем за краткий путь от тюрьмы до эшафота, было поистине велико. Перед тем как сойти с повозки, отец Тильсак, сопровождавший его, желал дать ему отпущение, сказав, чтобы он поднял глаза к небу. Но он ему ответил:
— Я не сделаю ничего, отец мой. Я недостоин на него смотреть.
А когда отпущение было дано, он сказал:
— Отец мой, я допускаю, что ваше отпущение превратится в вечное проклятие, если я утаил что-либо из правды.
Получив отпущение, он поднялся на эшафот, где его уложили на спину. Потом привязали лошадей к ногам и рукам.
Нож, которым пронзили его руку, не был орудием преступления, так как тот показали народу. Вид его вызвал крик ужаса. Палач бросил его своим прислужникам, те уложили его в мешок. Заметили, что приговоренный, когда рука его горела, имел мужество поднять голову, чтобы посмотреть, как она горит.
Когда рука была сожжена, в ход пошли клещи. Тогда он закричал. Немного погодя полились расплавленный свинец, кипящее масло, горящая смола, воск и сера. Палач тщательно следил за тем, чтобы они проникали в живую ткань.
«Это была, — говорит Матье, — боль самая чувствительная и самая пронзительная из всей казни. Это было видно по тому, как поднималось все его тело, бились ноги, дрожала плоть. Но это не было способно подвигнуть народ к жалости. Он хотел, когда все уже было кончено, чтобы все начали сначала».
И это было так. Когда юноша, смотревший из окна ратуши, вместо того чтобы сказать: «Великий Боже, какое мучение!», имел неосторожность воскликнуть: «Великий Боже, какая жестокость!», на него посыпались угрозы, и он вынужден был затеряться в толпе, иначе его бы разорвали в клочки.
Подойдя к этому моменту, сделали паузу. Теологи приблизились к пациенту и заклинали его сказать правду. Тогда он заявил, что готов говорить. Позвали писаря. Он поднялся на эшафот и стал писать.
К несчастью, у писаря был такой плохой почерк, что хорошо можно было различить имена королевы и мсье д'Эпернона, но невозможно было прочесть остальное. Этот документ, написанный непосредственно на эшафоте, долго находился в руках семьи Жоли де Флёри.
Но вот прозвучал приказ, и лошади начали тянуть. Но так как они, на вкус толпы, были недостаточно жестоки, толпа впряглась сама.
Барышник, увидев, что одна из лошадей, участвовавших в казни, теряет дыхание, спрыгнул на землю, расседлал свою лошадь и впряг ее на место уставшей.
«И, — говорит поверье, — эта лошадь тянула свою часть настолько лучше других, так сильно дергала за левое бедро, что тотчас его вывернула».
Путы были слабыми, несчастный столько раз был растянут, раздерган во все стороны, его бока ударялись о столбы эшафота, и с каждым ударом ребро изгибалось или ломалось.
Но он был так силен, что мог, раз согнув ноги, заставить отступить лошадь, которая была к нему привязана.
Наконец палач, видя, что все его члены были вывернуты, поломаны, скомканы, что он был в агонии и что лошади уже ничего не могли, сжалился (возможно, и над лошадьми) и хотел было четвертовать преступника. Но толпа, угадав его намерение, захлестнула эшафот и вырвала тело из его рук. Лакеи нанесли ему сотни ударов шпагами, каждый рвал свой кусок плоти, так что вместо четвертования он был разорван на сотню кусков. Женщина рвала его ногтями, но увидев, что так она ничего не добьется, впилась в него своими красивыми зубками. Его растащили по кускам, так что, когда палач хотел исполнить ту часть приговора, где говорилось, что останки убийцы должны быть брошены в огонь, от убийцы оставалась только его рубаха. Тело было сожжено по частям на всех площадях и во всех кварталах Парижа.
Еще и сегодня, два с половиной века спустя, убийство остается тайной, известной лишь виновным да Богу.