В статье «Золотой век самиздата», помещенной в начале антологии «Самиздат века», одним из составителей которой был Сапгир, В. Кривулин предлагает схоластическую схему четырех направлений, «по которым развивался литературный андеграунд» — в соответствии с четырьмя основными позициями «цензурных запретов: 1) социально-политическая критика советского режима; 2) эротика и порнография; 3) религиозная пропаганда; 4) „формалистическая эстетика“»[246]
. Стихи Сапгира, несомненно, попадают под рубрики 1, 2 и 4 в схеме Кривулина. С бытом и бытием Сапгира в разные годы дела обстояло гораздо сложнее. И поливалентнее. «В 1965–68 годах на Абельмановской улице снимали огромный подвал поэты Холин и Сапгир», — вспоминал Эдуард Лимонов в 1-м томе антологии Кузьминского — Ковалева (1980), в мемуарном очерке «Московская богема»: «Платили домоуправляющему деньги, и „натурой“ (водкой) тоже платили. За это они сами жили в подвале и имели право пускать во многочисленные ответвления подвала — комнаты — своих друзей. Жили на Абельмановке коммуной — сообща. Сообща ели, спали [sic] и даже писали поэмы и стихи»[247]. Что это было — андеграунд? богема? Это было и то и другое, но в пореформенное время широкой раблезианской натуре Сапгира несомненно претило аскетско-истерическое эхо, которое слышалось ему в слове «подполье», доносясь через столетье от «Записок из подполья» и их героя. А может быть, Сапгиру вспоминался известный афоризм правозащитника Петро Григоренко: «В подполье можно встретить только крыс»[248]? В центре книги «Московские мифы» (1970–1974) — написанной Сапгиром по следам особенно богемных 1960-х и хотя бы поэтому самой «социальной» из книг Сапгира[249], соревнуются две идеи, связанные с проблематикой континуума «андеграунд— богема — диссидентство». Во-первых, это неустойчивость границ между состоянием культурного подполья и бытом и бытием литературно-художественной богемы. Во-вторых, это мифотворчество как форма и механизм истории и культуры: «И только брови сдвинул Брежнев / Что громовержец был повержен / Ведь был он бог и древний грек / Простой советский человек» («Зевс во гневе»)[250]. Именно поэтому так важно стихотворение «Московские мифы», давшее название всей книге Сапгира. В нем с большим остроумием зафиксировано состояние двойной мифологизации: оттуда и отсюда. Уехавшие из СССР писатели и художники сочиняют свои «московские» — и ленинградские — «мифы». Оставшиеся, к которым принадлежал сам Сапгир, питаются отраженным светом этих мифов и в свою очередь мифологизуют как малоизвестную им западную жизнь уехавших, так и свою собственную: «Мамлеев с Машей в Вене или в Риме / <…> Мамлеева избрали кардиналом / <…> А грустный Бахчанян как армянин / Открыл универсальный магазин / <…> А по Гарлему ходит хиппи Бродский / И негритянок ласковых кадрит / В своем коттедже рыжий и красивый / Он их берет тоскуя по России / <…> Лимонов! Где Лимонов? Что Лимонов? / <…> Лимонова и даром не берут / Лимонов — президент ЮНАЙТЕД ФРУТ / <…> А мы в Москве стареем и скучаем / <…> И стулья за столом у нас пустые / Ау! Друзья-знакомые! Ау! / Не забывайте матушку-Москву»[251]. Здесь важна не фактографическая точность описанного (литературная история — в большой мере литературная мифология), а ощущение, близкое натуре самого Сапгира.Цитированное выше лимоновское описание «богемности» Сапгира соответствует именно той части его жизни, в которой Сапгир был и оставался до 1988 года самым знаменитым неподцензурным поэтом, живущим в России. Но рядом (параллельно? в других плоскостях?) проходила почти официальная жизнь Сапгира-детского писателя и (кинодраматурга). Были прекрасные заработки, семинары Союза кинематографистов и конференции «кукольников», была даже поездка по странам Юго-Восточной Азии в 1975 году с группой киношников[252]
. Было ли кокетством, что поэт предпочитал относить себя скорее к художественной богеме, нежели к литературному андеграунду? Наверняка, нет. Кокетство, неискренность, изворотливость, недосказывание самого важного были вовсе не в характере Сапгира. Он был предельно честен к себе, отказываясь от лавров и терниев поэта-подпольщика. Он понимал, что только тяжкий путь арестов, судов, тюрем и каторг дает писателю такое горькое право.