– Как друг детства, свойственник герцога и распорядитель государственных похорон, я взял на себя обязанности главного плакальщика. После кончины его жены и моей сестры Марии Тюдор, бывшей королевы Франции… – я заметил, как напряглась Кэтрин Уиллоби, – он предусмотрительно сообщил мне, что хотел бы скромно упокоиться в приходе обычной церкви Таттерс-холла в Линкольншире, «без всякой мирской пышности и суетного внешнего блеска». Памятуя о кредиторах и семейных долгах, покойный не желал неуместных затрат. Герцога отличала особая скромность. Он всегда заботился о других.
Передо мной, подобно стае черных воронов, темнел сонм необычайно молчаливых советников, сегодня они забыли о сварах и пререканиях.
– Герцог был моим другом. Мы знали друг друга с детских лет.
Умолкнув, я вытащил стихи, выбранные в качестве прощальной элегии. Как удачно, что нашлись эти славные строфы, поскольку мои творческие способности сейчас ограничивались возрастом семилетнего ребенка; и в сущности, именно он больше всего горевал – тот неуверенный в себе мальчишка из Шинского манора. Я развернул стихи Генри Говарда, написанные по другому случаю, хотя они как нельзя лучше отражали мои нынешние мысли.
Я помедлил, складывая листок. Также когда-то на похоронах моей матери читал стихи Томас Мор, а я, одиннадцатилетний мальчик, с трепетом внимал ему. Именно тогда, слушая его, я проникся добрыми чувствами к Мору, и они фатально связали меня с ним. Я еще оплакивал его, вопреки голосу разума. Мои лучшие детские и отроческие порывы мгновенно воскресли возле гроба Брэндона… и неизбежно рассеялись.
– Герцог Суффолк – наследник подлинного рыцарства, – сказал я, – и в жизни я не встречал более верного человека. Он никогда не предавал друзей, не побеждал противников бесчестным оружием…
Я глянул на моих противоборствующих тайных советников, клубок ядовитых змей: завистливых, злословящих и злоумышляющих. Их личины, благообразно облаченные в траур (за королевский счет), выглядели мирными и по-монашески праведными. Но я знал их гнилое нутро. Ох как хорошо знал!
– Может ли кто-то из вас признать за собой оные добродетели?
Далее я перешел к боевой доблести и военным успехам, особо остановившись на французской кампании 1522 года, когда Брэндон пылал желанием взять Париж.
– Остановили его только зима и недостаток средств, – рассказывал я. – Как истинный рыцарь, он всегда подчинялся приказам своего суверена. Даже когда тот… – я хотел сказать «ошибался», но почувствовал, что такая сентиментальность сейчас неуместна, – отдавал приказы, коих герцог не понимал. Однако он с честью выполнял их и неуклонно следовал своему долгу.
Это была неразрывная цепь. Брэндон связал себя ею, присягнув мне на верность, поэтому подчинялся моим противоречивым приказам («сражайся с французами», «нет, уходи от Парижа, ибо у нас нет денег»), подобно тому как я присягнул на верность Господу, чьи повеления бывали еще более озадачивающими. Не важно: мы ценим рыцаря за его преданность и стойкость, а не за его понимание.
Кранмер сделал мне предупредительный знак. И я понял, что отпущенное мне время почти истекло.
Мое время почти истекло.
Я окинул взглядом собравшихся у гроба, и внезапно у меня мелькнула мысль: это были мои похороны и моя погребальная служба.
Разве не положат меня в ту же землю? Разве не на тот же самый катафалк установят мой гроб?
Я присутствовал на репетиции собственных похорон. На моем месте, разумеется, будет кто-то другой. Но в остальном все будет точно так же. Тот же Тайный совет, усердно изображающий скорбь. Кранмер, спешащий завершить обряд.
Возле гроба дымилась курильница, распространявшая густые и таинственные восточные ароматы.
Она будет стоять возле моего гроба.
Я пристально взглянул на этот священный сосуд. «Ты будешь здесь, – подумал я, – а меня не будет? Ты увидишь меня мертвым, а мои глаза навеки закроются? Ты будешь куриться, когда мое дыхание иссякнет?»
Ужасно понимать, что ты бессилен изменить непреложный ход вещей.