– Тот самый, по которому кенигсбергские обыватели проверяли часы. «Вещь в себе» ты переселил к себе на холст, а «вещь для нас» оставил на столе. Я так проголодался, что с удовольствием освободил бы твой стакан от ряженки. Но знаю, знаю, что этого нельзя. Нет ли у тебя хотя бы залежалого бутерброда?
– Так что же, тебя не кормили там, где ты был?
– Кормили и поили. Представь себе дом, составляющий одно, притом неделимое, целое с домашней хозяйкой. Тут и сам Кант ничего бы не понял и ничего бы не объяснил. Будущее, понимаешь? Еще не наступивший век с его умопомрачительной техникой и наукой.
– Допустим, – лениво согласился Смирнов. – А что ты так мало погостил?
– Представь себе, по-видимому, не понравился. Какой-нибудь миг – и оказался почему-то на проспекте Щорса перед почтовым ящиком, да еще с письмом в руке. Письмо опустил и сообразил, что я уже здесь, а не
там… И что же этот гражданин? Оценил твои натюрморты?
– Твои работы еще выше оценил. Хочет, чтобы ты написал его портрет.
– К черту, к черту этого гражданина, – сказал я. – , Голова болит. И как-то странно и непривычно покалывает в сердце. Боюсь, не навредил ли мне этот монтаж. Такое видел, что никогда никому не приснится.
– Сядь на диван. Отдохни. Приди в себя. Как получается стакан?
– Как у Канта, если бы Кант, вместо того чтобы размышлять, взял бы в руки кисть. Вещь в себе. Глядя на твой стакан, захочешь скорей умереть с голоду, чем притронуться к ряженке.
Я сел на диван. Лес смотрел на меня с холста. А потом я встал, зевнул и отправился домой.
Возле самого дома встретился мне гражданин. Он кивнул мне и усмехнулся. Да как еще усмехнулся! В свою усмешку вложил все, о чем я с тревогой думал, возвращаясь домой из мастерской.
Его уже не было рядом. Он был уже далеко. А его усмешка стояла рядом со мной. Она сопровождала меня, когда я шел через двор, поднимался в лифте. Она вошла со мной в квартиру.
Анюта была дома. Она и была и не была. Казалось, здесь присутствовала только ее половина, а другая ушла провожать гражданина, о котором напоминала недопитая бутылка вина, стоящая на столе, две рюмки и две тарелки.
– У тебя, по-видимому, только что был гость? – спросил я.
– Ну, был. Допустим, был. Ну и что?
– Ничего. По-видимому, это его я встретил возле дома. Его и его усмешку. С чего бы ему так усмехаться?
– Вот его ты бы об этом и спросил.
– Знаешь, как-то не успел. Понимаешь, он исчез. Растворился. А усмешка за ним не поспела. Почему-то замедлила. Все как в сказке про белого бычка. Только не правится мне эта сказка.
– – Не нравится?
– Да. Ну-ка убери вино и эти грязные рюмки. Убери с глаз.
– Не распоряжайся. Все же я дома, в своей квартире, а не в самолете, где приходится оказывать услуги пассажирам.
– Услуги? Вот это слово и объясняет мне все. Какие услуги ты оказывала гражданину, если он пришел к тебе, да еще с бутылкой вина?
– Оставь ты это. Глупо! Он просто знакомый. Понимаешь?
– Пытаюсь понять. Но есть вещи, которые лучше бы не понимать, закрыть на них глаза. Но я это не умею.
– Чем ревновать, лучше бы рассказал, куда ты пропадаешь.
– Я тебе уж сколько раз говорил: прохожу сквозь холст своей картины и попадаю в другое измерение.
– У тебя не все дома.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Хочу сказать, что ты иногда бываешь не в своем уме. Тебе надо лечиться.
– От чего лечиться? От искусства? Ведь каждый художник, если он чего-нибудь стоит, проходит сквозь свою картину в любую эпоху. Тебе не надо было выходить замуж за художника. Если ты это еще не поняла, гражданин тебе объяснит.
– Что объяснит?
– Что дважды два четыре. Что тебе надо уйти, что муж твой мало зарабатывает. Короче говоря, ты сама знаешь.
– Ничего я не знаю. И не хочу знать.
Словно забыв обо мне, она подошла к зеркалу, чтобы поправить прическу, и тут-то случилось очередное чудо. Вместо ее расстроенного я увидел прекрасное лицо той, которая осталась в другом измерении, лицо невидимки. И не сразу я догадался, что это была не невидимка, а она, она, она, моя Анюта!
Я смотрел на отражение ее в зеркале, а сердце мое билось, словно я снова летел на невидимых крыльях, ее лицо ещё было здесь, одновременно отражаясь в покрытом амальгамой стекле и в моем сознании. Как в первые дни, когда она поселилась вместе со мной, зеркало снова превращалось в даль, в даль, одновременно остающуюся близью, оно то приближало, то удаляло ее от меня, и лицо ее становилось все прекраснее и прекраснее, как в сказке, рассказанной самим влюбившимся в нее пространством.
– Анюта! – позвал я ее.
– Да-а-а! – откликнулась она. И голос прозвучал как эхо, а она оказалась по ту сторону моей картины, где был другой век и стоял другой, создавший сам себя дом, дом, спаянный с ней в одно целое.
45
Гражданин – я уже знал его имя: Константин Мараджев – пришел в мою мастерскую. С серьезным, задумчивым выражением узкого, как у врубелевского Демона, лица. И задал мне деловой вопрос: сколько я возьму за его портрет и сколько мне понадобится времени, чтобы его написать? При этом он сказал, что деньгами он располагает, но времени у него в обрез.