Вернувшись из Москвы, Иван чуть ли не бегом направился в свою опочивальню и с грохотом, который был слышен по всему терему, пал на колени перед божницей. В отличие от покойного отца, который только на людях старался казаться набожным, Иван в последние годы сделался зело богомольным — надо думать, сказались частые визиты к настоятелю монастыря отцу Апраксию. Иеромонах выглядел: столь спокойным, довольным своею земной жизнью и уверенным в том, что впереди его ожидают райские кущи, что, глядя на него, поневоле зависть брала. И думалось: не иначе ему так хорошо живётся оттого, что он о том Господа денно и нощно молит, а тот мольбам слуги своего верного благосклонно внимает. Когда Иван о том заговаривал, игумен, о многом умалчивая (а перед кем распинаться-то — перед этим скорбным умом губошлёпом?), соглашался, что так оно и есть: благоденствие при жизни и райское посмертное блаженство усердным служением Господу достигаются. Коротко говоря, ничего худого с тобой не случится, ежели ты лишний раз лоб перекрестишь, и рука у тебя от того не отвалится, зато беда какая, глядишь, тебя и минует. Наверняка сие ведать людям не дано, ну а вдруг?
Молитва Ивана Долгопятого сегодня, как никогда, напоминала слёзную жалобу дитяти, коего строгий наставник силой понуждает заучивать азбуку, вместо того чтоб на улице в салочки играть. Тёмные лики святых угодников взирали на боярина с равнодушной скукой: не таков был праведник, чтоб к лепетанью его слезливому прислушиваться. И только образ Георгия Победоносца ныне казался не таким, как всегда. Бросая на него осторожные косые взгляды, Иван Феофанович всё более уверялся в том, что святой покровитель земли русской и православного воинства поглядывает на него с насмешливой улыбкой: ага, дескать, попался? Сколь верёвочке ни виться, всё равно конец будет! Настал, раб Божий, и твой черёд под мои знамёна стать, постоять, не щадя живота своего, за землю отчую да за царя-батюшку!
А черёд и верно настал. На дворе стояло лето от сотворения мира семь тысяч восьмидесятое, от рождества же Христова тысяча пятьсот семьдесят первое — то самое, когда на Москву, как встарь, шли, сметая всё на своём пути, несметные полчища татарвы под предводительством хана Девлет-Гирея. Опрокинув порубежную стражу, не встречая сопротивления войска, которое, почитай, целиком сосредоточилось на северо-западных границах, увязнув в затяжной войне с ливонцами, поляками да шведами, крымчаки скоро и неотвратимо приближались к Москве, а допрежь того — к вотчине Долгопятых, коей им, по всему, было не миновать.
Живя в стране, которая, почитай, непрерывно воевала, находя взамен и вдобавок к старым недругам всё новых и новых, Иван Долгопятый, коему по чину и по освящённому веками обычаю полагалось бы принимать в тех войнах самое деятельное участие, до сих пор ухитрялся ни разу не выехать на поле брани. Мужиков своих, было, давал, а сам — ни-ни. Откупался, как то было исстари заведено: не хочешь воевать — гони монету в царскую казну и живи спокойно. Царь, правда, на таких откупщиков косился, и чем далее, тем сердитей, однако до сей поры Иваново «миролюбие», коему по правде именоваться б трусостью, как-то сходило ему с рук.
А вот ныне не сошло.
От молитвы легче не стало — наоборот, насмешка, чудившаяся не только в лике святого Георгия, но даже и в том, как Победоносец сидел на коне, мало-помалу превратила испуг боярина в досаду, а досаду — в злость. И злость эта, как уже не раз случалось, была обращена против царя. Ведь уморить задумал, окаянный! Насмерть уморить, осиротить малых детушек…
Из покоев жены уже какое-то время доносился детский плач — няньки да мамки, предводительствуемые новою женой Ивана Феофановича, взятой им вместо покойной Марьи, никак не могли успокоить годовалого Гаврилу Иваныча. Вняв совету незаменимого Акима, говорившего, что род надобно продолжать, а битьём да постельными изуверствами сего благого дела не свершишь, вторую свою супругу боярин почти что не тиранил. И шут дело говорил, и сам боярин к тому времени уже малость поостыл, подрастерял охоту к бесовским своим утехам: оно ведь, ежели патокой долго сверх меры объедаться, после и на мёд глядеть не захочется. Да и боярыня новая прежней была не чета: дебёлая, рыхлая, нрава ленивого и до того глупа, что мужу своему, который и сам от неё недалеко ушёл, в рот глядела, всякое слово ловя и за высшую мудрость его почитая.
Сына она родила здорового — по крайности, большого да дебёлого, в родителей. Правда, Безносый, да и не он один, поглядывал на боярского отпрыска с каким-то сомнением, но Иван был собою горд и доволен: всё у него оказалось в порядке, и род он продолжил. А то отец-покойник, бывало, говорил: пустоцвет ты, мол, Банька, даже в этаком простом деле никакого толку от тебя не видно. Любуйся теперь на внука с небес или где ты там ныне обретаешься…