Иван Долгопятый побледнел и затрясся, весь хмель с него как ветром сдуло. Напугало его, ведомо, не зрелище смерти (нельзя испугаться при виде того, как прекращает своё существование соломенное чучело либо старый, никому не нужный глиняный горшок), а предсмертное проклятье жены, в силу которого в те времена верили даже такие толстокожие изверги, как они с отцом. Попы, конечно, когда про такое слышали, плевались да шипели, ровно рассерженные коты. Говорили, будто силу имеет только возглашённая священником с амвона анафема, сиречь отлучение от церкви, всё же иное есть один бесовской соблазн, от коего православным надлежит охраняться животворящим крестом и горячей, от сердца, молитвою. Но на то они и попы, чтоб этак говорить. А вот Иван сам, своими глазами видел, как приходской священник из Лесной, деревеньки, что от Зиминых досталась, углядев впереди себя чёрную кошку, что дорогу ему перебежала, не токмо перекрестился, но и через левое плечо поплевать не забыл. Вот и верь после того его словам! А тут не кошка, а проклятье, да ещё и предсмертное!
Приведённый, чтоб держать совет, Безносый Аким его немного успокоил. «Меня, барин, столько народу перед смертью проклинало, что, ежели всех в одну кучу согнать, хорошая деревня наберётся, — сказал Аким. — А мне, вишь, хоть бы что! Плюнь ты, — сказал, — на то проклятие да разотри. Собака лает — ветер носит».
После стали решать, что делать с покойницей, что людям сказать про её смерть. Аким и тут рассудил здраво: что она руки на себя наложила — её грех, её перед Господом и перед мужем провинность. Начни таиться да прятаться — непременно сплетни поползут: мол, уморил молодой боярин жену, во хмелю насмерть зарезал. Может, конечно, и такое с рук сойти, а может и худым боком обернуться. Царь-то не устаёт повторять, что суд его для всех един — и для бояр, и для последнего смерда. А ну как вздумает напоказ, чтоб слова свои делом подкрепить, этак же и боярского сына Ивана Долгопятого судить? Поди докажи после, что ты не виноват и что кинжал не у тебя, а у покойницы в руках был!
Для порядку — всё ж таки хозяин в доме — разбудили старого боярина и спросили его совета. Феофан Иоаннович почмокал губами, почесал в бороде, водя по сторонам мутными спросонья глазами, и, подумавши, сказал, что поступить надобно так, как Аким придумал, чтоб сплетникам языкатым пищи для пересудов не давать. После чего пал боком на ложе и сызнова захрапел, ровно у него в доме не невестка руки на себя наложила, а мышь в ведре с помоями утопла.
Так и сделали. Ни тела, ни кинжала пальцем не касаясь, разбудили дворню, растолковали, что к чему, и велели боярышню обмывать и к погребению готовить, а заодно и в опочивальне, кровью залитой, порядок навести. Девки да бабы дворовые по обычаю затеяли выть да причитать, но выли тихо, вполголоса, чтоб, упаси боже, Феофана Иоанновича не разбудить. Проснётся — света белого невзвидишь, покойнице позавидуешь…
Похоронили урождённую княжну Милорадову уже на следующий день — зарыли без отпевания за церковной оградой, где самоубийц хоронят. Так они и лежали в рядок — боярышня и две дворовые девки, что через её муженька руки на себя наложили.
А забыли её скоро — скорее, чем могильный холмик с землёй сровнялся. Если Ивану, боярскому сыну, что-то про жену и вспоминалось, так не она сама, а брошенное ею перед смертью проклятье. И ещё досада брала, что жена, которую привык считать просто надоевшим предметом домашней утвари, наподобие лавки, посмела-таки его ослушаться, сделав не то, что ей муж повелел, а то, чего сама желала. И ведь не накажешь её! Мёртвой-то всё едино, кулаком ты её прибить грозишься, за косы оттаскать иль вожжами отхлестать. Беда, да и только.
Однако ж от той беды было у него верное лекарство, даже целых два: вино хмельное да холопьи кровавые слёзы. Вино в себя без меры лил, а кровь да слёзы на землю; так и жил, будто торопясь чужому горю нарадоваться, пока проклятье жены-самоубийцы его не настигло.
Глава 12