Все три роковых дня я бродил по кромешным, дремучим дебрям своего сознания: задавал себе вопросы, пытался найти на них ответы. Бросало то в жар, то в холод: поначалу меня окутывала сладостная меланхолия, немного погодя душила горькая обида, а после, как и ныне, поглощала всеобъемлющая пустота.
Многое усвоил, ко многому пришёл. Но так и не отпустила назойливая мысля: неужели хрупкая экспансивная девушка, что с превеликой скорбью и искренним сожалением оплакивала смерть всякой встречной зверушки, птички или букашки, могла внезапно, не проронив ни единой слезинки, не засомневавшись ни на минуту, отстраниться от человека, которого она «любила так, как никого прежде»? Неужто слова о любви, столь громкие и претенциозные, рассыпались, словно засушенный лист, под натиском обыкновенных дрязг и мелочных обид? Да ведь это, чёрт подери, даже звучит
Я не берусь рассуждать о существовании любви – каждый решает сам для себя, каким словом называть это смешение привязанности и эмоциональной подневольности. Но в одном я уверился наверняка: романтика – удел наивных глупцов. Всё в этой жизни куда прозаичнее, чем может показаться. А мадригал – это и вовсе набор полых напускных строк, имеющих сиюминутный эффект. Убедился в этом лично.
К слову говоря, гербарий окончательно выцвел. Теперь я вижу в нём лишь уродливые бездыханные стебли, мятые листья да поблёкшие краски природы на зачерствевших лепестках. Я сохраню его единственно для того, чтобы он напоминал мне о тленности бытия, счастья и красоты. По сути дела, любое чувство, воспоминание или даже саму человеческую сущность можно вложить в гербарий, но даже в таком случае уповать на бессмертие – глупо. Ведь ветер рано или поздно резким порывом разнесёт пожухлые ошмётки по миру, предаст их земле…
Покуда писал я это письмо, за окном приземлился грач. Вестник весны и нескончаемой печали. Думается мне, прилёт его не сулит ничего хорошего. Однако, я не Макар Девушкин – утопленником себя воображать не стану. Потому я даже рад, что могу попрощаться и с Софьей, и с тобой навсегда. Петербургский адрес оставлять не буду. Я ведь не дурак, знаю, что ты моими письмами печку топишь. Но тем лучше: так, чай, сгорят листы, а с ними все воспоминания и слова. Вопреки всяким убеждениям, они сгорят. Непременно сгорят. Листы – это пепел, слова – пустой звук, а гербарий – сноп увядшего, иссохшего и бессмысленного прошлого. Прости великодушно, что навязал тебе своё существование. Прощай.
Петербургский титулярный советник, Георгий Алексеевич Грезин.
4-го мая.
Любезный мой друг детства!
Только вернулся из нашего с Полиной маленького tournée! Ездили на воды в Сестрорецк. У благоверной моей здоровье шаткое, доктор настаивал на чистом воздухе. Мы как раз придумать не могли, куда можно будет выехать после женитьбы. Чего только с нами ни приключилось по дороге… не терпится тебе поведать!
Как сообщила мне горничная наша, дескать, некий Георгий Алексеевич пишет, так сразу запела, завопила душа моя! Ты, Гоша, совсем не изменился с годами: целой стопкой бумаги стол мой завалил – точно же, как в старые добрые! Дочитал покамест лишь до середины первого письма. Сейчас разберусь с делами, что навалились за время поездки, и обязательно сяду разгребать твою эпопею.
Представить боюсь, что ж там у тебя такое случилось-то? Неужто romance какой? Как ты там, милый Ромео? Сгораю от нетерпения и любопытства!
Надеюсь, простишь мне, что так долго не отвечал. Ты, верно, подумал, что я забыл про тебя – ни в коем случае, друг мой! В последнем моём письме я изъяснился довольно коротко, потому как испытывал совершеннейший цейтнот. В скором времени обязательно наверстаю упущенное! Кстати говоря, не хотел бы ты заехать к нам через недельку? Мы с Полиной примем тебя в любой момент. Я уже поведал ей несколько презабавных пассажей из нашей с тобой юности – слышал бы ты, как она смеялась!
С нетерпением жду твоего ответа!
Твой преданный друг, Михаил Истомин.