За прошедший месяц отец ее не поседел, не полысел, не похудел, не побледнел, и вообще, кажется, с места не сдвинулся; наиболее узнаваемым в его небритом восковом лице остался нос, не менее медвежий, чем ее собственный, и уши, такие же демонические, как у нее. Трясущиеся руки его сложены на коленях и пребывают там в движении столь же непрерывном и бессмысленном, как челюсти, словно он непрерывно оглаживает обеими ладонями какой-то маленький стеклянный шарик, скрытый так надежно, что его совсем не видать. Жестом одновременно резким и опасливым она сует отцу под нос яблоко, выпростав его из пакета, причем пакет ужасающе шуршит, и Луиза не может преодолеть тревоги, которую этот звук внутри нее будит, не потому, что раздражает ее саму, а потому, что шуршание, как и все прочие шумы и признаки посторонней жизни поблизости от себя, не выносил папаша — прежде, когда имел еще собственную личность, всецело упоенную своей отдельностью.
На эту хрупкую, зыбкую, ранимую отдельность посягало что ни попадя, поэтому при жизни он не выносил ничего: когда шуршат, когда ерзают, когда смеются, кашляют, говорят, ходят, спят, стоят, сидят, дышат, слушают, не слушают, смотрят, думают, шелестят платьем или страницами книги, ручкой по бумаге или расческой по волосам, плещут супом в кастрюле или водой в ванне, скрипят паркетом или пружинами кровати.