А сейчас он не хочет, и не только для того, чтоб не расстраивать младшенького, чей вид нельзя назвать плачевным, ибо это слово лежит в некой другой, неприменимой к нему плоскости — нет, младшенький выглядит вовсе не плачевно, для этого дело давно уже цу швах, как он сам не преминул бы выразиться в той своей предыдущей итерации, которую Бенджамин видел в последний раз. Выглядит он, как нечто сказочное, что не может существовать в реальном мире и тает поэтому на глазах, нечто эфемерное и мимолетное, как летний сон, прозрачное и хрупкое, как антикварные статуэтки из китайского фарфора, кроме того, он совершенно лишен всяких красок, не считая разноцветных синяков и зеленых глаз, которые от крайнего истощения сделались на его лице очень большими. Во всем этом есть даже какое-то посмертное очарование, запредельный покой, ангельская ясность, и некоторое время Бенджамин праздно размышляет над тем, как далеко шагнул прогресс современной медицины, раз теперь возможно стало за пару месяцев отматывать назад целые годы, потому что Идену не дашь больше тринадцати, более всего он похож на какую-то тринадцатилетнюю девочку, впервые в жизни вышедшую из катакомб, тому сильно способствуют его волосы, доходящие до плеч и чрезвычайно растрепанные, и общий томный вид, как будто его растолкали только что от глубокого сна, и он еще не успел понять, где находится.
Однако же тягостные раздумья, в которые погружает Бенджамина эта картина, посвящены не столько состоянию брата, сколько печальной истине, в нем открывшейся. По роду деятельности Бенджамин сталкивается с чужой виной ежедневно, а потому лучше других знает, что такое неопровержимое доказательство, и если прочие тревожные признаки можно было отметать, пропускать мимо ушей, пожимая плечами, игнорировать, списывать на милую капризность, скуку от безделья, то теперь совершенно невозможно больше отрицать факт безумия, от которого Идена здесь лечат так интенсивно, но безуспешно, и немудрено — ведь лечат не того.