До ноября 1917 года Гессе будет часто курсировать между Берном и Люцерной. «Мы становимся старыми людьми», — написал он сестре 4 июля, через день после своего дня рождения. Другу Феликсу Брауну он приоткрыл свое внутреннее самоощущение: «У меня дырка в крыле, и мне нужно идти пешком столько, сколько потребуется…» Весной между визитами к доктору и работой он стал находить удовольствие в живописи. «Когда хорошая погода, — поделился он с Вальтером Шаделином, — я рисую акварель, иногда две. Это потрясающе. Я раньше думал, что у меня есть глаза и что я на земле очень внимательный прохожий. Но на самом деле это началось только сейчас. Сидеть в долине между скалами и не думать абсолютно ни о чем, погрузившись в магический мир кажущегося, — это освобождает от проклятого мира, где царит воля…»
Гессе пристально всматривается в глубины собственной души. Война приобретает характер безнадежно привычной данности, а он с трепетным вниманием посвящает себя изучению единственно важного теперь для него. Он видит. Он смотрит на небо, когда рисует, на булыжник, лежащий на тропинке, на цветок в овраге, на облако, на дерево, он созерцает всю эту таинственную иконографию, которую неустанно побуждает его наблюдать доктор Ланг. Его родная земля, ее бесконечное дыхание, свет, озаряющий лица Марии и Иоганнеса, сокровища Кальва, Вайссенштайна, Маульбронна, Штеттена, нищета и любовь — все это зеркала его юности. Его близкие, в жилах которых течет такая же, как у него, кровь, места, хранящие для него особенный аромат воспоминаний, превращаются в череду символов, которые обретают место в его магической концепции мироздания.
Еще несколько лет, и «Демиан» — странная книга, подписанная мистическим именем Синклера, — станет евангелием молодежи. Она станет пророческой. Мы забыли о чудесном — Гессе воссоздает его. Мы забыли некую форму созидания — Гессе возвращает ее нам. Мы забыли о Земле, тайне ее будущего, о ее вечном движении. Раньше люди чувствовали ее, а потом отреклись от истины и стали друг друга убивать. теперь она крутилась, кровавая и абсурдная, и не было в мире ни одной чуткой души, которая вожделела бы избавиться от кошмара. Теперь мы нуждаемся не в любви или ненависти, теперь игры человечества стали слишком замысловаты. Правда, мир, истинный мир — тот, где нереальное и реальное смешаны, где соединимое и несоединимое все та же жизнь. Словом, мы надеемся на сострадание, которое может проявиться лишь в человеке, избавленном от страстей и способном воспринять единство порядка и беспорядка, света и тьмы.
Совершенно очевидно, что творчество было для Гессе лекарством, спасшим его от бездны. Дружба с доктором Лангом изменила его мировоззрение. «Пусть мы будем способны, как негры со своими змеями, общаться сами с собой. Для этого нужно принять как необходимость примитивную отсталость, которая нам свойственна, или естественную спонтанность, которая, слава богу, еще нас не покинула»126. Эта потребность во внутренней конфронтации, декларированная Юнгом, выражалась в противопоставлении, с одной стороны, масок, наложенных воспитанием, и, с другой стороны, — ложных убеждений. «В качестве змеи» выступала душа, обладающая «собственным порядком» и «собственной гармонией», но задушенная тиранией, принуждающей ее к самоограничениям.
Гессе больше не мучает «великий знак», тайна которого жгла его доселе. Он открыл Абраксаса* — воплощение божественного единства Вселенной: он и Бог, и сатана, он включает в себя и светлый, и темный мир. «Абраксас… не возразит ни против одной вашей мысли, ни против одного вашего сна», — скажет в «Демиане» Писториус, литературное воплощение доктора Ланга. Иисус и Лао-Цзы учат: «Нужно осмелиться быть». И главное — не открыть новых богов, главное — обрести себя, доверие к собственным снам, постичь меру своего могущества.
Наступила четвертая осень войны.
Берн содрогался в агонии умирающих листьев, и старый дом, плохо обогреваемый слабым огнем в камине, тонул в сыроватой дымке. Герман бродил по коридорам, отделанным крупной красной плиткой, заглядывал в пыльные комнаты. «Эта гнусная война, — писал он в сентябре своему другу Карлу Селигу, — украла у нас годы расцвета; тот из нас, кто посмеет прославлять войну, преступник». В ноябре он посетил в Цюрихе выставку французских импрессионистов: «Много Ренуара, Мане, Курбе, Сезанна, Пикассо и Сислея… Там были великолепные вещи». Не успел он вернуться в Берн, наскоро позавтракать и съесть садовое яблоко, как услышал шум около входной двери и узнал Стефана Цвейга, также возвращавшегося из Цюриха и воспользовавшегося редкой возможностью навестить писателя — доступ бельгийских граждан на территорию нейтральной Швейцарии был ограничен. Гессе нашел гостя почти не изменившимся, а Цвейг, напротив, отметил в хозяине много ему незнакомого: «Черты его лица обострились, в нем есть и детскость и утонченность пожилого эрудита, голова будто с полотен Гольбейна, немецкое суровое благородство мысли во всем облике». Они поцеловались и тут же стали обсуждать свежие новости.