— Когда мы с Толяном в малине сидели, а дядя Женя курил на чурбане у сарайчика… А Пальма напротив него сидела и слушала. И хвостом подметала, и на нас все поглядывала… «Им ни в чем признаваться нельзя, — Пальме сказал дядя Женя и кулак показал. — Нельзя, потому что погибнешь потом». Вот он и молчит, а они его на допросы таскают и выспрашивают. Особенно рыжий какой-то… А Сережка-ремесленник говорит, что наш дядя Женя — герой настоящий. Его, наверно, пытают, а он молчит, как молодогвардеец! Он, может быть, в концлагере у немцев был Олегом Кошевым или Сергеем Тюлениным. Только мы не знаем этого… А Сережкин отец, дядя Ваня-корявочник, дяде Жене штаны отдал. А потом и мы все что-нибудь подарили…
— А ты что отнес?
Валерик втянул голову в плечи и еле слышно признался:
— Майку папину синюю…
— О, Господи! Последняя память из дома ушла!
— Потому что надо было быстро, а тебя не было, — сдерживая слезы, шепотом заговорил Валерик. — А дядя Женя увидел майку отцовскую и черную печать внизу военную… к лицу приложил и сидел так, пока мы ушли…
— Ты правильно поступил, сынок, — справившись с собой, негромко сказала мама. — Ты молодец, но брать без спроса — все равно, что украсть. А краденая вещь — не подарок…
И видя, что Валерик, облокотившись на стол, беззвучно плачет, сказала подобревшим голосом:
— Но дяде Жене можно, потому что он папин самый лучший друг… Отнеси-ка ему огурцов и картошки. Да оставь на постели, чтоб нашел в темноте… Боже мой, довели человека, что хлеб у собак отнимает… Ах ты, Господи, Боже Ты мой… Ты хоть знаешь, сынок, как сохранилась та папина майка? Не знаешь… У нас же тогда все сгорело, когда отступали немцы. А майка с разным бельем в саду на веревке висела. А теперь и она ушла. Папина вещь последняя…
Что-то еще говорила мама, но Валерик ее не слышал. Перед глазами воскресла картина прошедшего дня, и момент тот печальный, когда он, со щавелем в авоське, пробегал мимо столов под зонтами на дощатом помосте. И дядю Женю заметил, следившего за кем-то из-за дерева.
И Валерик бег свой замедлил, а потом и вовсе юркнул за ларек, распираемый любопытством: за кем дядя Женя подсматривает? «Шпиона, наверно, выслеживает, как наш разведчик Николай Кузнецов! На офицера, что ли, смотрит, что пиво пьет?.. Или на женщину его?»
На помосте, за единственно занятым столиком, офицер допивал кружку пива. На него, улыбаясь, смотрела красивая женщина и ситро неохотно тянула из стакана граненого.
Мальчик, ровесник Валеркин, в одной руке держал тарелочку с нетронутым ломтиком хлеба, а в другой — остаток котлеты. Мальчик вяло доел котлету, а ломтик хлеба, показав собачке рыжей, что в тени барьера лежала, на пол бросил и ногой от себя отодвинул, дескать, на вот, возьми, этот хлеб уже твой.
Собачка понюхала воздух и в запахе хлебном учуяла запах котлеты, и облизнулась, не трогаясь с места. Она была сыта, и хлебный дух ее не трогал, но приманивал запах котлеты.
Когда офицер допил пиво, и троица ушла, собачка лениво поднялась и направилась было к хлебу, да кто-то внезапно и грозно по настилу дощатому топнул ногой.
Собачка поджала хвост и за барьер метнулась, продолжая наблюдать за человеком, идущим к столу, под которым лежал ей обещанный хлеб.
Это шел дядя Женя к тому ломтику хлеба. Вот ботинок растоптанный рядом с хлебом поставил, наклонился к ботинку, будто собрался поправить шнурки, каких не было вовсе: заменяли их скрутки из проволоки. Наклонился, и хлеб подобрал, и в горсти за пальцами спрятал. Выпрямился, глянул по сторонам, и хлебную дольку обдул, и в рот положил. И локтями о стол опираясь, спрятав лицо в ладони, затих, охваченный вкушением медленным во рту растворенного хлеба.
Потом, оглядевшись по сторонам, стакан ситра, что мальчик оставил нетронутым, выпил и невольно вздохнул, стыдом придавленный.
И, руки сложив на столе, уткнулся в них головой обгорелой и замер.
Уваров и девушка из Вербного
— Солдатик! — Уварова окликнули, когда он уходить собрался. — Ходи-ка сюда!
Он огляделся: у такого же столика под зонтом улыбалась ему девушка высокая с уложенной косой на голове. Красивая смотрела на него доброжелательно.
И приманился к ней Уваров.
Смущаясь внешности своей, он подошел. Стараясь не смотреть на хамсу, что аппетитно красовалась на газете, на несколько картофелин, в «мундирах» сваренных…
— Подсоби вот пополудничать.
«Видела, значит, как я хлеб у собаки отнял и как его съел…»
— Извиняйте, что хлебца нима. А бульба своя, слава Богу.
И тряпицу с картошкой очищенной к нему присунула: