Тот наряд дровяной, лейтенантом придуманный, он тогда отработал с трудом. Без охоты пилил и колол, ощущая, как копится в нем отвращение к резким движениям. Набрякшая болью душа суетой оскорблялась и смехом. Стал солдат сторониться курилок и шутников батальонных. Сделался будто нездешним. Словно старый, израненный волк, зализывал горе свое в одиночестве. И только взбодрился, когда началось наступление, загорелись бои скоротечные и бои затяжные, и солдат превратился в машину. И сузился мир до размеров прицела, и страх потерялся, и зыбкая радость, что грела его после каждого боя, как благодарность судьбе за то, что опять он в живых оказался, — пропала. Но радость другая вселилась с огнем беспощадной отваги. И меткость, и ловкость нашлись, когда пулемет, содрогаясь, огнем заходился и лаем железным, будто воля солдата вселялась в него, и желание страстное — бить фашистскую сволочь, разить наповал — и его, пулемета, заветным желанием стало. Солдата не пули не брали теперь, ни осколки. Заговоренным как будто бы стал. И вот батальон, в боях поредевший жестоко, отведен был на отдых и, пополненный личным составом и техникой, собирался под Гомель отбыть, как солдат получил от убитого сына письмо. И душа, утомленная тлеющей болью, застонала открывшейся раной.
— Господи Боже ты мой! Мать моя матушка! — прошептал, не готовый к такому событию. Руку сына узнал по особенной букве «в». «Так вот с первого класса и въелась: не то «в», не то цифра «8», — отметил солдат, вспоминая, как Сережка однажды вернулся из школы по уши в чернилах испачканный. На бабушкин вскрик: «Ой, ратуйте мяне, люди добрыя!»- ответил с готовностью:
— А потому что был урок чистописания! А буква «в» не получалась, как Антонинушка хотела. А Ленка-задавака все толкалась и мою букву называла головастиком. А чернильница твоя непроливашка стала проливашкой, вот…
И деду, хмуро сосавшему трубку погасшую, доложил:
— Но Антонине Васильевне я не наябедничал, дед. Воспоминание это вызвало ком под горлом, и тоска охватила. Солдат засмолил самокрутку, но легче не стало. Конверт оглядел. Как насмешку печального случая, обнаружил, что дату отправки письма на штемпеле не разобрать.
— А, гляди не гляди!..
Обкуренным ногтем общипал край конверта. Два листочка достал вдвое сложенных. Тот, что почерком сына написанный был — развернул. И тревога, и радость, и горькое зелье неверия хлынули в душу. «Здравствуй, папка! Как я рад, что мы нашлись!..»
Письмо зазвенело Сережкиным голосом. Голосом школьной, домашней поры. Буквы слиплись и строчки забегали.
— Что-сь с глазами неважно становится, — пробурчал с нарочитою грубостью. Переждал, пока сердце утихло и бухать в висках перестало. «Это наш политрук тов. Власов тебя разыскал, пошли ему, Господи, счастья дойти до Берлина. Он неверующий и сердится, что я вспоминаю Бога, но Бог мне всегда помогает. При подрыве моста, в партизанах еще, мы удачно прикрыли отход. Пулемет мой работал как новый и ни разу его не заело. То был мой первый бой, и я убивал впервые врагов настоящих. Все запомнил до мелочей. По команде мы все перестали стрелять, и такая на нас тишина обвалилась! Было слышно, как падал снег. В партизанах мы все научились молиться, но делали это тишком, кто как мог, но Господь помогал. Сразу хочется много сказать, но начну по порядку. Во первых строках моего письма спешу уведомить, что я жив и здоров, чего и тебе желаю быть здоровым…»
И могильные строчки той самой казенной бумаги, что застили свет и так больно изранили душу солдата, поблекли и съежились. Солнечный зайчик надежды пугливо забрезжил: может, сын не убит! Может, вышла ошибка! Может однофамилец! Господи Боже ты мой… Или пусть даже ранен жестоко, но выживет! А иначе никак нам нельзя!.. Вот бы как-нибудь так получились, чтоб на станцию глянуть ту самую…