— Ах ты мать моя матушка! — не удержался солдат от восторга.
— Пичуга такая! А вон как за душу берет!
— И я так умею! — услышал солдат.
Перед вагоном стоял паренек лет семи в армейском кителе с полами обгорелыми. Из-под пилотки нахлобученной глаза лукавились усмешкой:
Ты, подружка дорогая, как твои делишки?
— Слава Богу, ничего, будут ребятишки!
Не дожидаясь согласия солдата, прокричал паренек и затих в ожидании улыбки одобрения, как награды, на которую рассчитывал. Но солдат только брови нахмурил, будто крик этот болью застрял в голове. Паренек потускнел, понимая, что выдал не то и пора уходить. Но от кухни уйти просто так невозможно, когда впалые щеки прилипли к зубам. И запахи хлебные сводят живот. Может, этот солдат подобреет? Вон как слушает песню, аж окурок цигарки погас на губе. А босые ноги парнишки стоять не хотели на месте, жили будто бы сами по себе. Когда холод студеной земли до макушки, наверно, добрался, парнишка достал из-под кителя теплый осколок доски, на него встал ногами, и короткая радость блаженства на лице промелькнула худом и совсем невеселом. Солдат, краем глаза за ним наблюдавший, смягчился и даже от песни отвлекся:
— Кто ж этот хлопчик?
— Это Ченарь, бездомник! Окурок! — поспешно ответил парнишка с заметною радостью, что солдат не обиделся.
— Шпана станционная. Они в развалинах живут с собаками. Собаки, что звери, но их не грызут, Они с ними вместе ночуют, чтоб не замерзнуть в камнях. Клянчат кости в буфете собакам, а собаки их греют за это.
— Отменно поет, — крутнул головой солдат, отдавший внимание песне.
— Это все говорят, а бабы дак плачут даже, когда Ченарь поет им «Над озером чаячка вьется! Ох, негде бедняжечке сесть…» И знают, что будут реветь, а просят. Без гармошки поет. Анисим говорит, что эта песня без гармошки чище бреет. А может, и Анисим плачет, да за бинтами не видать.
«И как еще жив этот хлопчик? — глаз не сводя с оборванца поющего, подумал солдат.
— Другим хоть какая, но хлебная норма дается, — он же вообще ничего не имеет, потому что нигде человеком не значится. И поет. Да поет еще как!»
Со мною возиться не надо, — он другу промолвил с тоской. — Я знаю, что больше не встану, в глазах беспросветная тьма…
— Ченарь, говоришь? Че-на-арь, — протянул солдат, пробуя слово на слух. — Ченарь… Да не Ченарь же он, а Кенарь! Канарейка, значит! — обрадовался солдат отгадке найденной. — Птичка такая есть певчая. Овсяночного напева, скажем, или дудочного. Понял? А то «ченарь»… А что ж он в детдом не идет? Не берут? Или что?
— Да брали их сколько раз! Собак перестреляют, а их в детдом Дзержинского. А они из детдома смываются, хоть и кормят там мировенски, и едут на фронт. Там их ловят и снова в детдом. Они снова на фронт под чехлами, под танками, чтоб фрицев кокошить, как наш сын полка Ваня Солнцев. Я бы тоже подался на фронт, да братан у меня еще маленький.
— А где ж твой братишка?
— У бабки Петровны на печке. Их там тьма! — хохотнул паренек.
— Все ж большие пошли на «Все для фронта!», а малышнят посносили к Петровне. А куда же еще! Помещений под госпитали не хватает. Ничего. Терпимо, — вздохнул паренек. — Только есть больно просит малышня. И часто… Большие ж неделями не приходят. Работают день и ночь. Карточки бабке оставят и все. А ты, бабка, как хочешь, так и корми малышнят.
У костерка напротив отзвучала песня. Солдаты принялись вертеть цигарки. Явился гомон одобрения.
— Товарищи-братцы! — загудел высокий гармонист в бинтах, которого парнишка называл Анисимом. — Накормите мальца. Чего тепленького дайте.
В подставленную малышом пилотку упало несколько обломышей сухарных. Из солдат пожилых кто-то вбросил кусочек сахара. А старшина артиллерийский к груди его приставил котелок с перловой кашей. И ложку выхватил из-за голенища. И шваркнул ею по груди, для верности, что чистая, и в котелок воткнул:
— Копай, сынок!
И кулаком тряхнув, сказал, что чувствовал:
— Не просто там поет, как тот артист! А с вывертом души! Шрапнелью по сердцу аж! Тридцать- двадцать…
— А Ченарь там кашу рубает уже… — вздохнул паренек. Но солдат не расслышал. Он смотрел на Ченаря-Кенаря, как тот обстоятельно ел, котелок обнимая. Отдавался еде, как минутой назад отдавал себя песне. Для детей войны не было пищи невкусной, — ее просто всегда было мало.
— Дядь, а дядь, — напомнил о себе парнишка. — Хочешь, «яблочко» сбацаю на зубах? Сбацать?
— На моих, что ли?
— Не, на моих. Во! Из дыры, лопнувшего по шву рукава, появилась грязная пятерня, и по верхним зубам полуоткрытого рта в знакомом ритме сухо застучали ногти чистых кончиков пальцев.
— Эва как! — удивился солдат. — Да на щербатых-то!
— Это они щербатые, что сахару не ем. Вот кончится война, и сразу всего будет много, как было до войны. И сахару, — добавил он раздумчиво. Рукава его просторного кителя, подпоясанного ремешком брезентовым, на глазах солдата собрались в гармошку и ткнулись в вырезы карманов, засаленных до черноты.
— А зовут тебя как? — спросил солдат, проникаясь к парнишке симпатией.
— А на что тебе, дядь? Все равно забудешь.