Но, как я уже говорил, эта поэма открывает нам не только первичные и аркадийские черты герметизма: поэт – он сам или его источник, не важно – зафиксировал его на пути эволюции, которая должна была его привести в Египет. И этот аспект не менее интересен, чем первый. Я часто имел возможность говорить религиеведам, Райценштайну и многим другим, несмотря на мое большое уважение к ним: ваш взгляд – это заимствование, мой взгляд – эволюция. Не то, чтобы я его придумал, но мне кажется, что я извлек из него больше выводов, чем другие.
Позвольте же мне представить вам эволюцию аркадийского герметизма в направлении Египта, квинтэссенцию которой мы находим в Страсбургской космогонии.
Одна из линий эволюции, и наиболее любопытная, касается творческой троицы. Я уже говорил об этом: в нашей космогонии она состоит из Зевса, Гермеса и Логоса. Это значит, что в своем смешанном характере частично мифологическом, частично метафизическом – она остановилась на полдороги между чисто мифологической концепцией аркадийского герметизма (Зевс, Гермес и Пан) и концепцией чисто метафизической герметизма египетского, представленного "Поймандром" (Пус, Нус Демиург и Логос). Она грешит неразумной избыточностью. Эта эволюция не была единственно возможной: была другая, упрощенная эволюция. Какова была роль Логоса рядом с Гермесом в акте творения? Разумеется, оба играли двойную роль один возле другого. Если творческое слово было необходимо, то Гермес мог произнести его самому себе. Отсюда явное следствие: сам Гермес является Логосом. Мы находим это в ответвлении герметизма, которое повлияло на стоическую теологию. Свидетельство Климента Александрийского (Strom., VI, 15, 132): "Наиболее ученые среди эллинов отождествляют Гермеса с Логосом". Это ответвление герметизма нашло свой путь в римской теологии, представленной Варроном, охотно рекламирующимся легендой, по которой Эвандр, царь Аркадии, колонизовал римский Палатин перед прибытием Энея; действительно, это догма Варрона, которую сохранил для нас Святой Августин в своем "De civitate dei" ("О государстве божьем"): "Sermo ipse dicituresse Mercurius" ("Само Слово и есть Гермес"). Именно из теологии Варрона, должно быть, черпал Гораций, издавая догму о воплощении Меркурия-Гермеса-Логоса, как я говорил в моей статье "Мессианизм Горация" ("Antiquite Classique", VIII, 1939, с. 171).
Еще один шаг к философии состоит в том, что сказано о четырех стихиях. Правда, что эта философема весьма поверхностна; ее охотно приписывают Эмпедоклу, но хор Эсхила "Хоэфорах" 585-592 доказывает, что она более древняя. Следует отметить здесь необходимость этого нового обращения к Эсхилу – тому самому, который ввел в свои "Психагоги" "мифическую историю", касающуюся герметизма Аркадии. Случайное ли это совпадение? В остальном доктрина четырех стихий, какой бы поверхностной она ни была, соединена в нашей космогонии с идеей борьбы: Гермес, исполнитель воли Зевса, кладет конец борьбе стихий и принуждает космос выделять их – идея, покоящаяся уже в самом понятии космоса. Ту же идею мы встречаем развитой в космогонии Овидия в "Метаморфозах", идею, очень отличающуюся от той, которую Гесиод представляет нам в своей "Теогонии", – не говоря уже об идее "Генезиса". Мы здесь ограничиваемся подобными чертами. Но все-таки заметна и оплошность: Гермес обращается с речью к стихиям, и именно по причине его ораторского вмешательства борьба уступает место согласию. Следовало бы ожидать, что поскольку Логос существует, то именно он должен был произносить эту чудесную речь. Но нет: поэт вводит его в действие позже. Таким образом, его композиция несовершенна.