К моему тяжкому разочарованию обо мне "старики" не заговаривали никогда. Их неторопливые беседы были о чем угодно - о "Шмеле", о замирении с горцами, о каше или супе, о табаке, - но только не о коменданте, от которого, казалось бы, столь многое зависело в их подневольной жизни. Внутри сего ротного ареопага имелась своя внутренняя иерархия, не совпадавшая с числом и толщиною лычек. Как я уже сказал, фельдфебеля здесь не привечали, а если он появлялся близ крыльца, его встречали и провожали гробовым молчанием. Когда Зарубайло, не выдержав тишины, удалялся, ружейный мастер всегда выразительно сплевывал. Он служил еще в наполеоновскую войну и по манере разговаривать был очень похож на пресловутого "дядю" из лермонтовской поэмы "Бородино". Кстати сказать, остальные его так и звали - Дядя.
Как-то раз, недели через две или три после прибытия, я предавался своему непочтенному времяпрепровождению, сидя на полу под окошком. Скучно было невыразимо - хоть вой. Намерения на вечер у меня были такие: послушать солдатскую болтовню, потом выпить чаю, пройтись по валам да завалиться на складную койку, где недавно испустил дух мой предшественник.
Вдруг вижу, к заветному крыльцу подходит светловолосый охотник в своей косматой папахе, дерзновенно протягивает Дяде руку, остальным просто кивает и без слов тянет трубку. И ничего! С ним приветливо здороваются, сыплют из кисета, подносят серник.
Перед тем у "стариков" шел разговор о Наполеоне. Дядю спросили, видал ли он "Бонапартия". Тот ответил, что врать не станет, не доводилось.
- А вот Львовича спросите, - кивнул он на подошедшего. - Он доле моего с французом воевал... Как, Львович, не доводилось тебе Бонапартия видать?
- Видал, - лениво отвечал тот, раздувая трубку. - После как-нибудь расскажу.
Его, как ни поразительно, оставили в покое. А у меня, конечно, скуку словно ветром выдуло. Ну и ну, думаю. Еще больше я удивился, когда вновь выглянул из-под шторки - прямо не поверил глазам. "Львович" сел в сторонке от прочих, достал из-за пазухи маленький томик в тертом телячьем переплете и углубился в чтение. Никого это экзотическое для солдатской среды занятие, кажется, не удивило. Беседа шла себе дальше.
Любопытство побудило меня надеть сапоги, фуражку и выйти наружу. С рассеянным видом, словно бы прогуливаясь, я приблизился к крыльцу. Все неторопливо, с достоинством встали, оправляясь. Поднялся, отложив книжку, и удивительный солдат.
- Читаешь? - спросил я, будто только что заметив томик. - Стало быть, грамотен? Ну-ка что там у тебя, покажи.
Я ожидал увидеть какого-нибудь "Милорда" или, на лучший случай, "Ивана Выжигина", однако, раскрыв обложку, прочел надпись на языке мне незнакомом. Лишь имя автора - Adam Smith - позволило догадаться, что книга на английском. Нечего и говорить, что изумлению моему не было предела.
- Ты... вы кто? - еле вымолвил я. Тогда (да и сейчас) увидеть нижнего чина с экономическим трактатом на английском языке, было все равно что повстречать в лесу медведя с тросточкой и в цилиндре.
- Охотничьей команды рядовой Никитин, - спокойно отвечал солдат.
- Разжалованный?
Это могло быть единственным объяснением Адаму Смиту.
- Никак нет, ваше благородие. - Глаза смотрели равнодушно. - Наоборот. Повышенный.
- То есть? - Я был сбит с толку.
- Никитин из каторги прислан, с самой дальней Сибири, ваше благородие, - послышалось изза моего плеча. Это неслышно подобрался вездесущий фельдфебель.
Он мне после и рассказал, что рядовой Никитин из "тех самых" - государственный преступник, приговоренный к смерти, вместо которой пятнадцать лет провел в каторге и теперь прислан смывать вину перед отечеством кровью.
Читатель ошибется, если подумает, что это известие вызвало во мне пиетет по отношению к бывшему каторжнику. Героический ореол вокруг декабристов возник много позднее, когда вошло в моду чтение подпольно ввозимого герценовского журнала, а в эпоху, о которой я рассказываю, сам этот термин еще не был в употреблении. С точки зрения общества, то были глупцы, без толку и смысла, из одной честолюбивой горячности кинувшие в грязь свое счастье, то есть имя, звание, состояние. Их называли "несчастными каторза"[2] или просто "несчастными", что в те времена было синонимом слова "неудачник". Если эти люди и вызывали интерес, то пугливый и словно бы не вполне приличный. В кругах чинных почиталось хорошим тоном говорить о великодушии государя, предавшего смерти всего пятерых безумцев, кого уж никак нельзя было не казнить. В моем же кругу (мнение которого имело для меня большое значение) горе-бунтовщиков иронически именовали "наши бруты".