— Семьдесят свитерочков, — говорит Артур своим детским голосочком. Я опять закрываю глаза и вижу что-то наподобие детсадовских рисунков. Артур намного старше, чем выглядит и звучит: героин законсервировал его в возрасте двенадцати лет. Когда он начал курить, то перестал расти — у него появились лишь какие-то кожные болезни.
Потом Артур возвращается в свою квартиру, а мы едем на Вежбно через Ремонт и Пулавскую. А на улице Живного стоят самые черно-серые трущобы в мире — наследие семидесятых. Тогда считали, что самое подходящее для человека — максимально грустное окружение. Возможно, так оно и есть на самом деле.
Из-за микрорайоновских зарослей выплывает улыбчивый чувачок с папкой. Он подает ее Роберту, что-то говорит ему о свитерках, а потом о каком-то Ломаном, который недавно продал дом, переехал в однокомнатную квартиру и у которого куча бабла. Когда чувак уходит, мы уезжаем. На черном, большом джипе. Мы съезжаем с горки на Собеского и направляемся в сторону Вилянова.
— Не плачь, — говорит Роберт, и я понимаю, что я его достал. — Не плачь, сегодня ты получишь суперподарок.
Я представляю себе что-то похожее на коробку, перевязанную лентой. Мы обгоняем людей с мордами, похожими на печенье, — плоскими и сухими. Наверное именно в этом заключается суть нормальных человеческих лиц. Когда я смотрю на человеческие лица, то не могу поверить в то, что люди называют жизнью нечто настолько трупное. Возможно, если бы у меня снова были жена, ребенок, меня бы это опять оживило, как когда-то. Но об этом думать нельзя, потому что становится хуево. Я уже никогда не вернусь к той жизни. А жизнь, которая меня ожидает, уж точно будет еще мертвее. Возможно, это значит, что она будет еще более человеческой.
Мы выезжаем с Собеского на Виляновскую, а потом сворачиваем в сторону зеленых насаждений между Виляновым и Урсиновым. Автомобиль подбрасывает на выбоинах, из-за чего я трясусь вдвое сильнее.
Мы останавливаемся перед большой посадкой, Роберт выходит из машины, и оказывается, что среди деревьев стоят старые металлические ворота. Он открывает их и возвращается в машину. Мы проезжаем через ворота и попадаем в небольшой садик, полностью заросший кустами черной смородины. В центре стоит зеленый двухэтажный сельский домик из камня, но с деревянной крышей и разнообразными украшениями.
— Неплохо, правда? — говорит Роберт, выходя из машины. Он уже залез в смородину и бродит среди кустов, а я почему-то боюсь войти в кусты, потому что они будут царапаться. Это сейчас для меня слишком большое препятствие.
В конце концов, я следую за ним по узкой, очень узкой тропинке. Спрашиваю, что же это за подарок.
— Все, — отвечает он. — Ты будешь тут жить. Тебе тут будет хорошо.
Он вытаскивает ключ и открывает дом. Внутри холодно и пахнет старухой. Среди бесформенной рухляди возвышается нечто похожее на ложе мамонта. Мне становится плохо — так плохо, что меня разбирает кашель, который почти переходит в блевание. Тут все воняет какой-то безнадежной жизнью, которая тут бессмысленно протекала, и даже нисколечко не жаль, что она закончилась. Но я сам должен стать чем-то таким же.
— Он, ясное дело, поменяет меблишко. — улыбается Роберт, садясь на эту необычную кровать. Когда я вижу такую мебель, мне всегда кажется, что сорок лет назад люди были сделаны из чего-то иного, ну уж точно не из тела — как известно, чувствительного и мягкого.
— Он поменяет меблишко, а некоторое время поспишь и на этом, — говорит Роберт. — Я сам спал на такой лежанке, когда был маленьким.
Маленьким. Я думаю о разных существах, которых можно назвать маленькими.
— Прекрати, — говорит Роберт, который снова видит, что со мной происходит. — Ты, блядь, послушай, потому что дважды я повторять не буду. Ты на другой планете. Не думай о том, что произошло. Тебе совсем не плохо. Я тебе вот что скажу. Если бы всего этого не случилось, то ты все равно бы думал, что у тебя очень хуевая жизнь.
Он на мгновение замолкает и начинает опять:
— Если бы у тебя все еще были жена, ребенок и кот или там пес, то ты бы тоже считал, что тебе хуево. Дело не в том, чтобы было хорошо. А в том, чтобы не было хуево. Нехуево бывает только тогда, когда тебя никто не ебет. А ты ебешь всех остальных. Делаешь щелчок — и нету их. Ты их не убиваешь, а просто имеешь. Они не свои, а твои. И им от этого даже хорошо. Когда они подставляют жопу, то чувствуют облегчение. Они даже не дергаются — просто слушают тебя и баста. Но для того чтобы до чего-то такого дойти, нужно пройти через страшные вещи, возможно, даже еще более страшные, чем те, которые ты пережил. Нужно пройти через подобные вещи, чтобы уже ничего не бояться. Нужно умереть. Только таким людям по-настоящему заебательски. А вот зато всем остальным — хуево. Так это устроено. А вообще-то я не думаю, что это хуево.
Я слушаю не настолько внимательно, чтобы вникнуть в его слова. Но достаточно, чтобы понять, что он говорит о вещах неприятных и жестких, а мне хочется облегчения и прощения. Мне нужна одна вещь, которая дает облегчение и прощение.