Для человека, у которого, как у меня, всегда обе руки левые и который с рожденья был творожьей башкой, нет ощущения приятней, чем когда вдруг легко даются трудные вещи. Когда все сходится без всяких усилий. С самого начала оказалось, что для меня быть режиссером — все равно что влезть в привычную одежду, которая впору как никакая другая, которую хочется надевать каждый день.
Я надену ее снова. Не смогу устоять перед таким предложением. Ведь это еще раз позволит мне сделать то, что я умею лучше всего. Потому что это моя жизнь. Моя профессия. То, к чему я, сам того не зная, всегда готовился.
Инсценировал я всегда. Пожалуй, это у меня врожденное. Это началось с лошадки-качалки, когда я, топая ногами и крича, боролся за то, чтобы она могла презентовать миру лишь нужную сторону, воздействующую на публику. Не делал я ничего другого и тогда, когда мы с Калле завоевывали Трою и открывали одну из новых планет. Я режиссировал и тогда, когда инсценировал себя самого в качестве героя войны, потому что папа хотел меня им видеть. В качестве сердцееда, чтобы скрыть последствия моего ранения. И тогда сбежал от поцелуя Лоры Хаймбольд с ужасом кукловода, марионетки которого задвигались сами по себе. Даже стоя на сцене, я перманентно инсценировал. Не в роли, которую предусматривал для меня текст пьесы, а в роли актера. Все время стоял рядом с собой как свой собственный режиссер. Я всегда лишь изображал лицедея.
Может быть, в этом причина, что как актер я так никогда и не стал по-настоящиму крупным. Известным — да, популярным тоже, но не одним из тех, которые заставляют зрителя забыть про исполнителя за фигурой его персонажа. Не Яннингс и не Георге. Может быть, Брехт был и прав, и я действительно лишь один из ревю. Балагур. Поющее брюхо.
Не важно. Когда я режиссирую, я больше этого.
Я сделаю это. Я выдвину свои условия. Желтые розы в уборную. Я еще один раз в жизни побуду режиссером. Если это в последний раз, пусть будет в последний.
Нет профессии лучше.
В „Зимнем саду“ однажды выступал артист, который одной ногой стоял на провисшем канате, а на другой крутил разноцветные обручи, жонглировал тремя мячами, играл на флейте и держал на голове кофейник. Такова работа режиссера. Немыслимым образом приятная и приятным образом невозможная.
Естественно, делаешь это не один. Фильмы — это сложные машины, над конструированием которых работает много людей. Специалистов. Ремесленников разных професиий. Но режиссер — инженер. Он следит, чтобы все тяги и шестеренки правильно сцеплялись друг с другом, чтобы они взаимно приводили друг друга в движение и не мешали свободному и безупречному вращению и ходу, такому естественному, что механика незаметна, и у каждого наблюдателя возникает чувство, что все очень просто.
Это самое трудное в деле и потому доставляет такое удовольствие.
Я построил несколько чудесных машинок. Шедевры точной механики. Только не особо заботился о том, что же эти машинки, собственно, производят. От этого я отстранялся.
Уже тогда.
УФА было фабрикой по производству лжи. Иллюзии оптом и в розницу. Что Бабельсберг, что Терезин: приукрашивание города здесь, приукрашивание города там.
Только в УФА актеры соучаствуют добровольно.
Мы врали так складно, что люди выстраивались в очереди в кассы кинотеатров. Если даже Отто Буршатц говорил:
— То, что мы производим, полное дерьмо. Но не дрейфь, Герсон. У тебя оно хотя бы аккуратно взбитое.
Курт Геррон — лучший взбиватель дерьма в немецком кино.
Я всегда выдавал качество. Этого у меня не отнять. Добротный товар за деньги. Тщательно раскрашенный в цвета сезона. Небьющийся и противоударный. Я производил то, чего от меня ждали. Рассказывал истории, придуманные только для того, чтобы они могли хорошо закончиться.
Пока мы все в это не поверим.
Я помог УФА обмануть экономический кризис. Для Карла Рама я сделаю из Терезина рай. Немного глазури сюда, немного глазури туда. Может, они и найдут в лагере другого режиссера. Но уж лучшего иллюзиониста не найдут точно.
Я действительно хороший враль. Иногда мне удается чуть ли не убедить самого себя.