Папа шел впереди — конечно же, чтобы прикрыть меня от ветра, который дул нам в лицо. В одной руке он нес чемодан, а другой придерживал шляпу. Сзади это выглядело так, будто он отдает честь. Я выдумал про себя такую историю: будто мы два солдата, идущие на битву. Или уже выиграли ее и теперь шагаем домой, чтобы торжественно рапортовать о победе. Возможно, мы были ранены, но стараемся не подавать виду. Над такими вещами мы только посмеиваемся. И маршируем навытяжку, строевым шагом в ногу. Фантазия помогала мне — как она помогала мне и впредь, но с какого-то момента я уже не мог поспевать за папой. То ли он шел, сам того не замечая, все быстрее, потому что его тело стремилось согреться от быстрой ходьбы. То ли я стал идти медленнее. Так или иначе — я отстал.
Но не окликнул его. Герои так не поступают.
Внезапно я оказался один на пустой дороге, обсаженной по обе стороны кустами. Гравийное полотно все было в выбоинах и лужах. И я был на этой дороге один, совсем один. Папа скрылся за поворотом. Его больше не было видно. Я побежал, задыхаясь и плача, поскользнулся на чем-то, упал, поднялся, побежал дальше, лицо на ветру все в слезах и соплях.
А вот и поворот, а за поворотом — перекресток с указателем, который показывал в четыре пустые стороны.
Папы не было.
Только его чемоданчик еще стоял здесь.
Я был уверен, что потерял его. Лишился навсегда.
Целую вечность я стоял там один. Недолгую вечность. Сколько времени нужно человеку, чтобы справить нужду? Папа снова вышел из кустов, вытер мне лицо и утешил меня.
— Бедный мой драник, — сказал он.
Когда я снова успокоился, он, чтобы переключить мои мысли на другое, зачитал мне вслух названия на указателе. Там было селение
— Но мы туда не пойдем, — сказал папа. — Там только каторжная тюрьма.
Позднее — я узнал об этом в Париже — из той каторжной тюрьмы сделали концлагерь, и слова «Мы туда не пойдем» уже никому бы не помогли.
И потом эта чужая квартира.
Собственно, не такая уж и чужая. Квартира родственника, хотя теперь я и не вспомню, к какой ветви нашего родового древа он принадлежал. После урагана нет смысла пересчитывать обломившиеся ветки.
В квартире не было ничего необычного, но она показалась мне жуткой. Мы были вторженцы, форменные взломщики. Один выдвижной ящик письменного стола папа, не найдя к нему ключ, поддел ломиком. А владелец всех этих вещей только что умер. Мы заняли комнаты мертвого.
И еще там стоял этот запах, эта непроветренная затхлость. У нас на Клопшток-штрассе тоже однажды появилась вонь, она становилась с каждым днем сильнее, а потом оказалось, что в воздуховоде отопления разлагалась мышь. Когда мы ее нашли, она была уже высохшая, и папа зачитывал из «Энциклопедического словаря Майера» что-то о египетских мумиях.
Умерший, осенило меня тогда, гораздо мертвее разложившейся мыши. Когда ночью я лежал рядом с папой в чужой супружеской кровати, прислушиваясь в темноте к чужим шорохам — или к чужому отсутствию шорохов, — то от страха не мог заснуть. Я был уверен: умерший мог появиться в любую минуту и что-нибудь сделать нам, вторгшимся захватчикам.
Всю мою жизнь в каждой покинутой квартире я испытывал то же чувство. Не важно — кто-то в ней умер, бежал или был депортирован.
Днем папа вел переговоры с людьми, которые хотели купить что-то из оставшихся вещей. Сперва я думал, что это все его друзья. В разговорах с ними его речь все больше разберлинивалась и приобретала диалектную окрашенность, которую он позволял себе только в узком семейном кругу. Но эти мужчины не были членами семьи. По какой-то причине он, казалось, их боялся. Это отчетливо ощущалось, хотя он и смеялся над моими вопросами на сей счет.
Вероятно, он распродал все по дешевке. Никто из заинтересованных не вышел из квартиры с пустыми руками. Каждый волок хотя бы стул или корзину, полную посуды. Припоминаю напольные часы, которые вдруг начали бить, когда их уносили. А когда четверо мужчин, чертыхаясь, тащили вниз по узкой лестнице тяжелый буфет, одна из резных ножек обломилась, и они потребовали снизить цену за ущерб.
В тот же день в пыльном углу, где десятилетия простояла на одном месте прикроватная тумбочка, я нашел прусскую серебряную монету 1850 года. На ней было написано «разменная монета», чужое слово, которое меня очень впечатлило. Отец разрешил мне взять грошик себе, и уже будучи взрослым, я долгие годы все еще носил его в бумажнике как талисман. Пока в один прекрасный день он, как и многое другое, куда-то не подевался.
Квартира все больше опустошалась и, казалось, становилась при этом все просторнее. Стены, как мне чудилось, росли в высоту. Там, где раньше висели картины, на обоях обнажались светлые пятна. Все уходило, и в последнюю ночь наши матрацы лежали на полу, потому что кровать была уже продана.