Читаем Геррон полностью

Но до чего же это все-таки приятно — сбежать от действительности. В этом мы здесь поднаторели. В собственной голове мы все актеры. Импровизируем для себя лучшие героические роли в пьесе. Мы уже привыкли праздновать победу лишь теоретически. Торжествовать лишь в сослагательном наклонении. «Сослагательное наклонение — это временная форма ирреальных желаний», — внушал нам директор старших классов д-р Крамм. Он мог бы также сказать: «Сослагательное наклонение — это терезинская временная форма».

Я тоже мог бы стать кем-то другим.

Когда мы сдали экзамены на аттестат зрелости, когда они швырнули нам эти аттестаты зрелости, словно бросовый товар на распродаже, то за нами бегал, когда дело уже было сделано, служащий дирекции — то ли Хинце его звали, то ли Кунце, что-то в этом роде — с ведомостью, которую в спешке забыли заполнить. По распоряжению директора старших классов д-ра Крамма, ведомости велись у нас по всем мыслимым темам: по пропускам занятий, по расходу мела, по использованию препаратов в кабинете естественных наук. Поэтому ученики дали ему прозвище Одиссей, о чем он, разумеется, знал, но из тщеславия толковал это прозвище как комплимент. Никто так и не объяснил ему, что его кличка происходит от прозвания Одиссея: Хитроумный.[1] То обстоятельство, что помешанный на статистике д-р Крамм мог просто забыть про одну из своих излюбленных ведомостей, кажется мне более яркой приметой того, что дни были чрезвычайные, чем военный клич кайзера Вильгельма II: «Я не знаю больше никаких партий, я знаю только немцев».

В ту ведомость, которой Хинце-Кунце размахивал так яро, будто это экстренный выпуск газеты, извещавший как минимум о взятии Парижа, каждый из нас должен был внести направление дальнейшей учебы, которое он выбрал. Другой карьеры, кроме академической, для его учеников даже не предполагалось, в этом хитроумный, изобилующий списками Одиссей не сомневался. Только что в своей выпускной речи он вещал, что отечество сделало нам подарок в виде классического образования и что мы теперь получили возможность не остаться в долгу и вернуть маленькую часть нашей благодарности в виде службы отечеству. После чего потом, закалившись в боях, мы возьмем штурмом бастион науки столь же победоносно, как прусские герои взяли укрепление датчан в Дюппеле.

Слово артист я тогда не вписал. Об актерстве как о профессии я вообще не думал. Тому, кто в свободное время играет на скрипке или катается на коньках, тоже не придет в голову сделать из этого профессию.

Я написал: медицина. Годом раньше это была бы юриспруденция. Ее изучали тогда все сыновья еврейских швейников. Так, как я представлял себе профессию адвоката, она мне очень даже нравилась. Эффектным выступлением убедить присяжных в невиновности клиента — это не так уж далеко ушло от тех игр, в которые играли мы с Калле.

Он был единственным, кто не заполнил ведомость всерьез. Все эти годы он был уверен, что не получит аттестата, и потому не строил планов о профессии. Он ответил на вопрос о направлении своей будущей учебы очень просто: жить. Как и у многих моих соучеников, его план не осуществился.

Первый ученик нашего класса, который — как все первые ученики — собирался стать учителем, предпочтительнее всего учителем латыни, вписал филологию. Ему так и не пришлось ее изучать. Четыре года он провел на фронте, вопреки всем законам вероятности избежал даже ранений и умер в 1918 году от дизентерии.

Я написал: медицина.

Это было так: когда я учился в младшей ступени старших классов, дедушка заболел. Совершенно неожиданно, и я не мог в это поверить. Естественно, стар он был всегда, как и полагается деду, но вместе с тем и бессмертен. Я тогда еще не знал, что и близкие люди однажды просто больше не смогут быть с нами.

Он лежал в своей постели, иссохший, и тело его под тонкой кожей становилось все меньше. Д-р Розенблюм, вместо того чтобы его лечить, задумчиво качал головой и пытался на латыни объяснить то, чего он не понимал по-немецки.

— Врачебное искусство имеет свои границы, — сказал он. — Carcinoma bronchialis. Incurabilis.

Дедушка не обманывался на свой счет и до самого конца сохранял чувство юмора. Когда папа однажды впал в чрезмерный оптимизм и неестественно громко принялся утверждать: «Все опять будет!» — он завершил фразу своим новым шепчущим голосом: «Ты хочешь сказать: опять будет погребение».

Болезни выводили моего отца из себя. Потому что тогда становилось ясно, что в критической ситуации он совершенно беспомощен.

Однажды, когда я сидел со своим больным дедом, он попросил меня раскурить сигару.

— Сам я уже больше курить не могу, — сказал он, — но запах мне все еще нравится. И я давно уже хотел научить тебя курить сигары.

Я оказал ему эту любезность так старательно и основательно, что обрыгал потом весь туалет. Это был последний раз, когда я слышал смех моего деда.

Под конец уже не удавалось унять его боль.

Перейти на страницу:

Похожие книги