Кто попался, кто нет, об этом лучше не думать. „К безумию ведет сей путь“, как сказано у Шекспира. История сыграла с нами в русскую рулетку, но не так, как это показывают в кино. Пять гнезд заряжены, а одно пустое.
Иногда одно действительно пустое.
Я мог бы теперь сидеть на солнышке, в Голливуде, где у каждого собственный плавательный бассейн. Марлен писала мне об этом, и мне так уже и не узнать, не шутка ли то была. Я мог бы поставить свой шезлонг рядом с ее. Коротко щелкнуть пальцами, и администратор картины принес бы мне виски. Так могло бы быть. Если бы только я…
Или тогда в войну. На полметра левее — и меня бы сегодня не было…
На ширину ладони.
Это было 10 мая. За день до моего восемнадцатого дня рождения. Не везет мне с этой датой.
В детстве — если я хотел чего-то, до чего, на взгляд папы, еще не дорос, — он говорил: „Погоди, вот будет тебе восемнадцать. В восемнадцать ты будешь уже мужчиной“.
Ха-ха-ха.
Я получил за это Железный крест 2-го класса. И значок за ранение, естественно. Про который Герстенберг сказал, что они цепляли его каждому, кто наступил хотя бы на чертежную кнопку.
То была не чертежная кнопка. То был осколок снаряда.
Прозвучал сигнал к атаке, и мы выбрались из окопа. Слишком трусливо, чтобы быть героями. Передо мной бежал старший лейтенант Баккес. Его „Ура!“ звучало как служебное указание для штабной канцелярии. Не был его голос геройским органом.
Геройский орган… Остроты рождаются сами собой.
Выбрался из окопа и побежал вперед. Шага три или четыре. Не больше. Споткнулся. Я думал, что только споткнулся. Но потом уже не мог встать.
Думать о чем-нибудь другом.
В детстве я боялся зубного врача. У д-ра Френкеля на Тауентциен-штрассе у самого были плохие зубы, и чтобы отбить дурной запах изо рта, он сосал мятные таблетки. Его врачебное кресло было обито красной кожей, а подлокотники украшены чугунными львиными головами. Прямо героический царь зверей. Однажды, когда я с криками упирался на лестнице, чтобы не входить в кабинет, мама сказала: „Надо просто решиться, стиснув зубы“. Мы с папой так расхохотались над этим, что я забыл про страх.
„Немецкий солдат не знает страха“. Так точно, фельдфебель Кнобелох. Это не страх. Во время атаки испытываешь что-то куда хуже.
Тем не менее мы побежали.
Не больше четырех шагов. Сперва было вообще не больно. Мне казалось, я всего лишь споткнулся. Потом я подумал, что наложил в штаны. Но то была кровь.
Было вообще не больно. Сперва.
10 мая. Всего тебе самого лучшего ко дню рождения, дорогой Курт. Всего тебе самого лучшего ко дню рождения.
Мама написала мне длинное поздравительное письмо. Она еще ничего не знала про ранение. Вложила в конверт засушенные лепестки розы. Один из дамских элегантных жестов, которым ее научили в пансионе.
„Желаю тебе в первую очередь, чтобы ты и дальше оставался здоров“, — было написано в этом письме. Ее красивым бад-дюркхаймским почерком. „Здоровье — это самое главное“. Никакой конференцер, как она всегда именовала конферансье, не смог бы пошутить настолько к месту.
Ха-ха-ха.
Я до сих пор вижу улыбку капитана медицинской службы. Одного из тех, что никогда не теряют оптимизма, сколь бы дурные новости они ни сообщали.
Низенький, уютный человечек. Всю жизнь упражнявшийся в том, чтобы успокаивать испуганных граждан. По случаю войны его упаковали в военную форму с цветной фронтовой повязкой. Изголовье у меня было высокое, и взгляд мой упирался прямо в пряжку его ремня, когда он стоял у моей кровати. Позолоченную и украшенную двумя жезлами Эскулапа.
— Вам повезло, — сказал он.
Какая негодная ложь.
А как следует сообщать плохие новости?
Можно натянуть сапоги, как это сделал фон Нойсер, когда вышвыривал меня из УФА, и раскачиваться с носка на пятку, засунув большой палец за ремень. Как если бы на нем была униформа, а не какой-то костюм, который при производстве последнего фильма был тайком вписан в бюджет. Можно раздобыть себе из реквизита музыкальный инструмент треугольник — именно треугольник! Черт знает, как он до этого додумался! — при помощи которого требовать тишины: плинг, плинг, плинг, а потом, когда слух всех присутствующих в павильоне обращен к тебе, зычным голосом огласить смертный приговор.
Можно влезть на стул и — когда будет сказано то, что имел сказать, — вскинуть вперед подбородок. Забияка, который задел прохожего и тотчас стал наскакивать на него: „Ну, ударь же, если посмеешь!“ Потому что совершенно точно знает, что тот не посмеет.
В награду фон Нойсер закончил мой фильм и хотя бы раз в жизни смог назвать себя режиссером. „Детка, я рад твоему приходу“. Может, он подразумевал под „деткой“ Геббельса?