В моей жизни не было более важного момента, чем моя встреча с Ольгой, но я даже не могу вспомнить, как она тогда выглядела. Покадровый фотограф подкачал. А вот какой-то несчастный пол в гамбургском рентгеновском кабинете Тальмана — самое не важное из второстепенного, — его-то он как раз и заснял. Я и сегодня могу описать этот пол. Пуловер большого мальчишки в Криште — все еще со мной. Но кто выкарабкивался рядом со мной из окопа в атаку в тот день, когда меня задело осколком, забыто. Голова приберегает крупноплановые снимки для каких-нибудь побочных пустяков. Писсуара в арт-кафе. Идиотских сапог фон Нойсера. Парусника на циферблате в кафе «Игристое». И именно того момента, когда я сижу на бульваре Бедных на земле под дождем и впервые осознаю не только теоретически, что моя жизнь не бесконечна.
Естественно — не надо изучать медицину, чтобы понимать это, — естественно, и эта догадка о смерти тоже была связана с моим ослабленным состоянием. С тем, что мое тело уменьшилось. Болезнь была не только эффективным курсом диеты, в ходе моих бесконечных сидений в сортире я выбросил наружу целый кусок себя. Невосполнимо. Кусок моего внутреннего панциря. За которым все еще прятался тщедушный неловкий паренек, каким я был когда-то.
Какой я и сейчас.
Который ужасно боится смерти.
Не умирания. Оно больше меня не страшит. Я боюсь не того момента, в какой тебя вырывают из жизни. Тогда на фронте — да, там этот страх пробирал нас каждый день. Но это позади. Теперь, с той самой прогулки под дождем вдоль железнодорожных путей, я боюсь лишь не-бытия-здесь. Не-существования. Боюсь стать совершенно забытым.
Меня не забыли. Меня внесли в список на следующий транспорт. Герсон Курт, именуемый Герроном. Герсон Ольга.
Все проходило так цивилизованно. Так благовоспитанно. Так приватно. Это было бы легче перенести — нет, не легче перенести, а легче понять, — если бы нас взяли из тюремной камеры. В наручниках поволокли к поезду. В арестантской одежде. Но это было не так. Вестерборк — это был «Гамлет» у Джесснера: трагедия не в том костюме. У Джесснера все ходят во фраках, и то ли это король, то ли призрак — не разберешь, это надо вообразить. У нас не было фраков. Наши тряпки были куда более ветхими. Привезенные из Амстердама или полученные на складе одежды. Ну вот, на брюках заплатка из другой ткани. Лацкан пиджака забахромился. А рубашки… «Изабельно-сивые», — как сказал бы папа. Неглаженые и по большей части нестираные. Но они сохраняли видимость. Безработные во время экономических кризисов так предлагали себя на улицах. В желудке пусто, но на шее все еще галстук. «Согласен на любую работу». Наш текст был бы другим — «Согласен на любое убежище». Но убежища не было. Был только поезд по вторникам.
Правила на вечер понедельника были хорошо известны, и их придерживались. Послушно садились в бараке каждый на свою лежанку и ждали объявления фамилий. Еще раз приводили в порядок свои вещи. Их ведь негде было хранить, кроме как под собственным матрацем. Мама, когда нервничала, заново прибиралась в бельевом шкафу, в котором мое жалкое вестерборкское имущество уместилось бы пять раз. В собственном страхе не признаешься. Даже беседы ведешь. Обмениваешься с соседом по лежанке последними слухами о военном положении. Позволяешь ему рассказать в десятый раз, каким важным человеком он был до того, как в страну вошли немцы. Лишь о том, что занимает по-настоящему, не говорят.
Для этого мы слишком цивилизованны.
Человек из служебной группы I не орал, когда зачитывал список на транспорт. Не то что фон Нойсер, когда ему стало позволено выгнать меня из моего собственного съемочного павильона. Напротив. Ему было стыдно, что он принес плохую новость. Говорил он тихо. Но свою фамилию расслышишь всегда.
Герсон Курт, именуемый Герроном.
Мужчина на койке надо мной тоже был назван. Он плакал и пытался за это извиниться.
— Мне очень жа… — то и дело начинал он. Но не мог произнести последнюю согласную, так его сотрясали рыдания. — Мне очень жа…
Я до сих пор это слышу.
Были и другие, алчные. Стервятники. Они тоже соблюдали проформу.
— Извините, пожалуйста, — очень вежливо интересовались они, — вы уже решили, будете ли брать с собой свою бритву? Моя уже вообще не поддается заточке.
И им никогда не отвечали:
— Разумеется, бритва мне еще понадобится. Чем же еще мне вскрывать себе вены?
Так не делают.
Есть история про аристократа, которого под проливным дождем везут на телеге к гильотине. «Мне было бы искренне жаль, месье, — говорит ему палач, — если бы по такой плохой погоде вам пришлось ехать назад».
Так и мы себя вели.
Ольга ждала меня перед регистрационным бараком. Стояла в свете фонаря и выглядела как на сцене в спектакле. Мы не договаривались о месте встречи, ничего не планировали заранее. Для этого мы были слишком суеверны. Но когда живешь вместе так долго, как мы, уже не обязательно все обговаривать.
— Тебя тоже? — первым делом спросила она. И когда я кивнул: — Тогда я спокойна.