Если уж медицина, думали мы, вернувшиеся с войны, то не для того, чтобы каким-нибудь зажравшимся спекулянтам прописывать порошочки от боли в животе. Или назначать им против их сифилиса инъекции сальварсана. Если уж так, думали мы, то мы бы хотели что-то изменить. Война сделала нас идеалистичнее, но не интеллигентнее. Четыре года колбасной машины — и мы и впрямь поверили, что наш опыт кому-то интересен.
В санитарном поезде оптимисты еще пели: „На родину вернемся, другая жизнь пойдет, жену себе отыщешь, и Дед Мороз придет“. Мы были так же наивны. Кто верит в Деда Мороза, пусть пеняет на себя.
Мир разразился так же внезапно, как и война четыре года назад. И был таким же хаотичным. И сдержал так же мало из обещанного. Все рухнуло, старые авторитеты и старые истины. Не постепенно, чтобы к этому можно было привыкнуть, а в один день. Социал-демократический рейхсканцлер, как рассказывали, при своем первом посещении городского замка улегся в кровать кайзера. Только чтобы проверить, действительно ли его никто не вышвырнет оттуда.
Государственное здание обрушилось, и из обломков нужно было сделать что-то новое. Хорошее время для людей, которые уверяли, что у них есть план строительства.
Окажешься ли в этой неразберихе слева или справа, прибьешься ли к рабочим советам, примкнешь ли к Добровольческому корпусу Лютцова — было такой же случайностью, как красное или черное поле в рулетке.
С несколькими сокурсниками, которые тоже были кандидатами на должность врача или санитарами, мы основали комитет, который должен был способствовать улучшению положения раненых и инвалидов войны. Мы взяли себе красивое название „Оперативная группа Парацельс“ — тут сказывалась еще гимназия. Проводили собрания. Писали петиции. Дискутировали ночи напролет о формулировке воззваний.
И не добились ничего. Добились даже меньше, чем ничего.
Новые люди в старых учреждениях были заняты совсем другими вещами. Они не интересовались вчерашними героями. Война миновала. Кому охота печься о ее отбросах?
Наш комитет так и не был распущен. Он издох. На последнем заседании нас было всего трое.
С того времени я больше не интересовался политикой.
К Фридриху Вильгельму, как мы называли университет, я больше не ходил ни разу.
Мои родители долгое время не замечали этого. У них были другие заботы. Денег было в обрез. Не то чтобы мы по-настоящему обеднели, нет. Есть картофельные очистки без самой картошки я научился лишь позднее. Но мы больше не были устроены по-буржуазному благополучно, как до войны. Фирма „Герсон & Со
“ увязла в трудностях. Не хватало оборотного капитала — не в последнюю очередь из-за того, что папа, этот проповедник всего разумного, влез в долги, чтобы подписаться на военный заем.Конечно, общественный фасад сохранялся. Маме это удавалось даже в Амстердаме, когда мы вчетвером ютились в двух комнатках. Но приходилось экономить. Мы больше не могли позволить себе кухарку, только приходящую прислугу. Мама, которая до сих пор наносила на кухню лишь государственные визиты, старалась вовсю, но была способна к этому не больше, чем я к хирургии. Мы все равно нахваливали то, что она ставила на стол, льстиво уверяя, что лучшего и представить себе не могли. Дедушка однажды объяснил мне, что наказание за ложь состоит в том, что она однажды становится правдой. Он и в этом оказался прав. Когда сегодня я вспоминаю мамино воскресное жарко́е, жесткое, как подошва, у меня текут слюнки.
Чем хуже обстояли дела с финансами, тем консервативнее становился папа. Его революционность не устояла перед действительной революцией. С тех пор как Вильгельм в Доорне упражнялся в рубке дров, папа выступал за восстановление монархии. Разумеется, не публично. Хотя большинство его коллег по цеху швейников были вырезаны из того же консервативного дерева, но были и другие, и по тому, как складывались обстоятельства, портить отношения ни с кем из поредевших клиентов было нельзя.
Папины новые воззрения в точности совпадали с воззрениями нашего портье Хайтцендорффа. Он тогда еще не был с наци, а состоял в Немецкой национальной народной партии. Приверженцы которой тоже хотели заново обрести старого доброго кайзера Вильгельма. Пока не начали — несколькими годами позже — восторгаться новым добрым кайзером Адольфом. Я могу представить себе долгие разговоры на лестнице, в которых двое настоящих немецких мужчин заедино спасали отечество. Позднее, став „партайгеноссе“, Эфэф отказался таскать уголь из подвала для моих родителей. Ариец не мог быть рабом евреев. На что папа возмущенно ответил, даже не намереваясь сострить:
— Но вы же тут не партиец, господин Хайтцендорфф, вы тут консьерж.