На время короткого летнего сезона я еще должен был исполнять обязанности скрипача оркестра, но с осени просил меня уволить, так как потом собирался всецело посвятить себя работе над оперой. Капельмейстер, которого злил мой уход, напоследок третировал меня с исключительной грубостью, но Тайзер помогал мне мужественно ее парировать и высмеивать.
С этим верным товарищем я проработал всю инструментовку моей оперы, и насколько благоговейно чтил он мои мысли, настолько же беспощадно указывал на все нарушения в оркестровке. Иногда он приходил в страшную ярость и отчитывал меня, словно хамоватый дирижер, до тех пор пока я не вычеркивал и не переделывал какое-нибудь сомнительное место, в которое я был влюблен и за которое цеплялся. И всякий раз, когда я сомневался и чувствовал себя неуверенно, у него были наготове примеры. Если я, скажем, настаивал на сохранении какого-то неудавшегося места или не решался на смелый ход, он хватал партитуры и показывал мне, как это делали Моцарт или Лорцинг, и уверял, что моя нерешительность, или трусость, или мое упрямство — не что иное, как «ослиная тупость». Мы орали друг на друга, ссорились и бесились, и если это происходило в квартире Тайзера, то Бригитта внимательно прислушивалась, приносила и уносила вино и сигары, сострадательно и заботливо разглаживала не один скомканный нотный лист. Ее восхищение мною сравнялось с ее любовью к брату; я был для нее маэстро. Каждое воскресенье я должен был приходить к Тайзерам обедать, а после еды, если на небе было хоть одно голубое пятнышко, ехать с ними на трамвае за город. Мы гуляли по холмам и лесам, болтали и пели, и брат с сестрой без всяких моих просьб каждый раз опять запускали свои родные «йодли».
Однажды во время такой прогулки мы зашли перекусить в деревенский трактир, откуда нам навстречу через широко распахнутые окна весело неслась сельская танцевальная музыка. После того как мы поели и отдыхали в саду, попивая сидр, Бригитта потихоньку шмыгнула обратно в дом, а когда мы это заметили и стали искать ее глазами, то увидели, как она проносится в танце мимо окна, живая, искрясь весельем, словно летнее утро. Когда она вернулась, Тайзер погрозил ей пальцем и сказал, что ей следовало бы пригласить его тоже. Тут она покраснела и смутилась, замахала на него рукой и посмотрела на меня.
— В чем дело? — спросил ее брат.
— Да перестань ты, — сказала она только, но я случайно заметил, как она взглядом указала ему на меня, а Тайзер обронил:
— Ах вот что…
Я ничего не сказал, но мне было странно видеть, как она смутилась из-за того, что танцевала в моем присутствии. Только теперь мне пришло в голову, что, не будь я скован в движении, они, быть может, совершали бы свои прогулки быстрее и дальше, поэтому с тех пор я лишь изредка присоединялся к их воскресным экскурсиям.
Гертруда, после того как мы с ней почти закончили проходить партию сопрано, вероятно, заметила, что мне тяжело отказаться от частых визитов к ней и доверительной близости за роялем, но что вместе с тем я избегаю выдумывать предлоги для продолжения этих встреч. Вдруг она неожиданно предложила мне регулярно аккомпанировать ее пению, и теперь я два-три раза в неделю вечерами приходил к ней домой. Старик Имтор одобрительно смотрел на нашу дружбу, он и вообще предоставлял дочери, рано потерявшей мать и занявшей в доме место хозяйки, самостоятельность во всем.
Сад стоял в полном великолепии раннего лета, повсюду были цветы, вокруг тихого дома распевали птицы, и когда я с улицы входил в этот сад и шел по аллее, мимо потемневших старых статуй, приближаясь к увитому зеленью дому, у меня всякий раз возникало чувство, будто я вхожу в святилище, куда голоса и дела этого мира могут проникать лишь приглушенными и смягченными. За окнами в цветущем кустарнике жужжали пчелы, в комнату падали лучи солнца и тени листвы, а я сидел за роялем и слушал, как поет Гертруда, прислушивался к ее голосу, который легко взвивался вверх и без натуги, плавно парил в воздухе. И когда мы, окончив какую-нибудь песню, смотрели друг на друга и улыбались, то это было единение и доверие, как бывает между братом и сестрой. В такие минуты я иногда думал: теперь мне стоит только протянуть руку и тихо взять свое счастье, чтобы удержать его навсегда, но я этого так и не сделал — я хотел дождаться, чтобы и она тоже наконец проявила страстное желание и стремление ко мне. Но Гертруда, казалось, дышит чистым довольством и ничего иного не желает, нередко у меня даже возникало впечатление, будто она просит меня не взрывать это тихое согласие и не омрачать нашу весну.
Если я и был разочарован, то утешением для меня было чувствовать, как искренне она погружена в мою музыку, как понимает меня и гордится этим.
Так продолжалось до июня месяца, потом Гертруда с отцом уехали в горы, а я остался и всякий раз, проходя мимо ее пустого дома, стоявшего в саду среди платанов, смотрел на запертую калитку. Тут снова началась моя мука, она росла и преследовала меня бессонными ночами.