Он думал о том, как чудесно вывезла его жизнь: чтобы стареющий себялюбец, законченный нарциссист, страдалец не самого достойного разбора получал от женщины умиротворение, которого ей на себя-то не хватало. Ему приходилось видеть ее усталой, убитой, без сил, с омраченным взглядом, в сбившейся юбке, с холодными руками и приоткрывшими зубы холодными губами, распростертой на диване — малорослая женщина, грузная, но не о том же речь; усталая карлица с пепельным запахом усталости изо рта. Готовая повесть борьбы и разочарований, суемудрие и суесловие, за которыми лежит простая потребность — женская. Она чувствует, что я убежденный семьянин. Я по натуре семьянин, и ей хочется создать со мной семью. И мне мила ее домашность. Она терлась губами о его губы. Уводила, если не оттаскивала, от ненависти и изуверских расправ. Откинув голову, она дышала жарко, умело, рассчитанно. Куснула его губу, от неожиданности он дернулся. Прихватив губу, все сильнее забирала ее, отчего в Герцоге резко наросло возбуждение. Она расстегивала его рубашку. Гладила его кожу. Ерзая на пуфике, завела свободную руку за спину и расстегнула блузку. Они держали друг друга в объятьях. Он поглаживал ее волосы. Духами и плотью пахло ее дыхание. Они еще целовались, когда грянул телефон.
— Господи! — сказала Рамона. — Господи ты боже мой!
— Будешь брать трубку?
— Нет, это Джордж Хоберли. Наверно, видел, как ты вошел, и хочет все испортить. Зачем помогать ему в этом?
— Я бы тоже не хотел, — сказал Герцог.
Она перевернула аппарат и выключила звонок.
— Вчера он меня опять довел до слез.
— Последнее, что я знаю, — он собирался подарить тебе спортивный автомобиль.
— Сейчас он настаивает, чтобы я повезла его в Европу. То есть он хочет, чтобы я показала ему Европу.
— Я не знал, что у него есть такие деньги.
— У него их нет. Ему придется занимать. Это обойдется в десять тысяч долларов, если жить в гранд-отелях.
— Интересно, какие слова он найдет?
— Для чего? — Что-то в его тоне насторожило ее.
— Хотя бы для того, чтобы у тебя нашлись деньги на такое путешествие.
— Дело не в деньгах. Просто кончились отношения.
— А было им с чего начаться?
— Было, по-моему… — Ее ореховые глаза диковато глянули на него с порицанием, скорее даже с грустным вопросом, какая ему охота заводить эти странные речи. — Ты хочешь это обсуждать?
— Что он делает на улице?
— Я тут ни при чем.
— Он выложился ради тебя и погорел и теперь считает себя проклятым и ищет смерти. А куда лучше сидеть дома, потягивать пиво и смотреть Перри Мейсона.
— Ты очень суров, — сказала Рамона. — Ты, может, думаешь, что я порвала с ним ради тебя, и от этого чувствуешь неудобство. Ведь ты его вытесняешь и, значит, займешь его место.
Герцог поразмышлял и откинулся в кресле. — Может быть, — сказал он. — Но, мне кажется, дело в том, что если в Нью-Йорке у меня есть крыша над головой, то в Чикаго я такой же неприкаянный.
— Как ты можешь равнять себя с Джорджем Хоберли, — сказала Рамона так нравящимся ему музыкальным тембром. Восходя из груди, ее голос менял звучание в гортани, что бесконечно восхищало Мозеса. Другой не услышит здесь посулов чувственности, а Мозес — слышал. — Я пожалела Джорджа. Поэтому ничего, кроме временной связи, тут не могло быть. А ты… ты не тот мужчина, чтобы женщина испытывала к тебе жалость. Что угодно, но ты не слабый. В тебе есть сила…
Герцог кивнул. Опять его учат. И в общем-то он не возражал. Ясно как день, что его нужно приводить в порядок. И всех больше вправе это делать женщина, которая предоставила ему убежище, креветок, вино, музыку, цветы, сочувствие, заключила его, так сказать, в свое сердце, а потом и в объятия. Нужно помогать друг другу. Потому что в этом бессмысленном мире милосердие, сострадание, сердце (пусть даже подточенное эгоизмом), вообще все редкое, с трудом отвоеванное в многочисленных схватках редкими же единицами и сомнительное в своей победе, ибо мало в ком надежны ее плоды, — так все это редкостное зачастую развенчивается, отвергается, отклоняется сменяющимися поколениями скептиков. Самый разум, логика велят опуститься на колени и возблагодарить за малейший знак истинной доброты. Играла музыка. В окружении летних цветов и красивых, даже роскошных вещей, у нежно-зеленой лампы убежденно толковала с ним Рамона — с любовью глядел он на ее теплое, спелого цвета лицо. Снаружи дышал зноем Нью-Йорк; освещенная огнями, ночь могла обойтись без луны. Восточный ковер с его загогулинами обнадеживал выходом из тупиков. Он сжимал в пальцах мягкую прохладную руку Рамоны. Рубашка на груди была расстегнута. Он слушал ее, улыбаясь и время от времени кивая головой. В основном она совершенно права. Умная женщина, а главное — любимая. У нее доброе сердце. На ней черные кружевные трусики. Это он знал наверняка.
— Ты необыкновенно живучий, — говорила она. — И у тебя очень любящее сердце. Тебе бы избавиться от раздражительности. Она тебя изведет.
— Боюсь, что да.