Успокоившись, он сказал: — Знаешь, Мозес, я ведь к психиатру ходил насчет гребаной посуды. За час я на двадцать долларов набиваю. Что мне делать с моими ребятами, Мозес. Из Шелдона вроде будет толк. И Тесси еще ничего. Но Кармел! Никакой управы на нее. Боюсь, парни уже лезут к ней в трусы. Пока ты здесь, профессор, я ничего не прошу (понимай: за стол и постель), но будь человеком: вникни в ее духовное развитие. Когда ей еще встретится интеллектуал — известная личность — светило. Может, поговоришь с ней?
— О чем?
— О книгах там, об идеях. Своди погулять. Побеседуй. Сделай милость, Мозес, я тебя прошу.
— Ну конечно, я поговорю с ней.
— Я и раввина спрашивал, но какой спрос с раввинов-реформистов? Знаю, я вульгарный ублюдок. Бешеный Мистер Порох[78]. Я работаю ради своих ребят…
Он в бараний рог скручивает бедняков. Скупает расписки у торговцев, в рассрочку толкающих барахло проституткам в Саут-сайде. И мне, видите ли, можно запросто отказаться от собственной дочери, а его хомячкам подавай возвышенные беседы.
— Будь Кармел постарше, я бы сказал: женись.
Бледный, озадаченный Мозес сказал: — Она совершенно очаровательная девочка. Только совсем маленькая.
Длинными ручищами Сандор облапил Герцога за поясницу и привлек к себе. — Не будь перекати-полем, профессор. Веди нормальную жизнь. Где тебя только ни носило — Канада, Чикаго, Париж, Нью-Йорк, Массачусетс. А братцы твои выбились на дорогу здесь, в своем городе. Конечно, что хорошо для Александра и Уилла, такому махеру, как ты, не подойдет. У Мозеса Е. Герцога нет денег в банке, зато его имя найдешь в библиотеке.
— Я надеялся, что мы с Маделин как-нибудь осядем.
— В этом своем лесу? Не глупи. С этой егозой? Кого ты дуришь? Вертайся к своему очагу. Ты еврей из Вестсайда. Я тебя ребенком видел в Еврейском народном институте. Тормози. Прищеми хвост. Я люблю тебя больше своих. Ты мне никогда не пудрил мозги гарвардской липой. Держись людей с добрым сердцем, любящих. Ну! Что скажешь? — Он откинул свою большую, красивую желтую голову, заглянул Герцогу в глаза, и тот снова почувствовал себя в кольце приязненных чувств. Все в бурых рытвинах лицо Химмельштайна радостно сияло. — Ты можешь продать эту мусорную кучу в Беркширах?
— Наверно.
— Тогда решено. Умей проигрывать. Они порушили Гайд-парк, но тебе все одно не жизнь с выпендрешными шмо[79]. Селись ко мне поближе.
Хотя он обессилел вконец и сердце по-дурному надрывалось, но эту сказку Герцог слушал завороженно.
— Возьми себе экономку примерно своих лет. И чтобы для этого дела годилась. Кому плохо? Или давай подберем экономку роскошного шоколадного цвета. Только японок больше не надо.
— Ты что имеешь в виду?
— Ты знаешь, что я имею в виду. А может, тебе нужна такая, чтобы прошла концлагеря и будет благодарна за домашнее тепло. Мы с тобой как заживем! Будем ходить в русскую баню на Норт-авеню. Пусть меня помяли на курорте, но клал я на них: еще двигаюсь. Заживем любо-дорого. Подберем себе ортодоксальную шул[80], расплюемся с Темплом. Ты да я — славные будем хазаны[81]. — Расплющив губы и выявив неброскую ниточку усов, он запел: — Мипней хатоэну голину меарцену — И за грехи наши изгнаны были из земли нашей. — Ты да я — два старозаветных еврея. — Он облучал Мозеса росисто-зелеными глазами. — Умничка ты мой. Чистая, добрая душа.
Он поцеловал Мозеса. Тот ощутил привкус картофельной любви. Любви расплывчатой, вспухающей, голодной, неразборчивой, трусливой — картофельной.
Ах, болван! — крыл себя Мозес в поезде. — Болван!
По его отзывам о клиентках, по нападкам на мужчин я давно должен был все понять. Но Бог мой, как я угодил во все это? Зачем вообще связался с ним? Вот уж поистине сам напросился на весь этот бред. Я до такой степени завяз в идиотизме, что даже эти Химмельштайны разбирались во всем лучше меня. Открывали глаза на жизнь и наставляли в истине.
Позже, когда день уже догорал, он ждал парома в Вудс-Хоул и сквозь зеленую густоту смотрел на кружево светлых отражений на дне. Он любил задуматься о силе солнца, о свете, об океане. Чистота воздуха умиляла. Ни пятнышка не было в воде, где стайками ходили пескари. Герцог вздохнул и сказал себе: Славь Господа, славь Господа. Дышалось легко. Его будоражили открытый горизонт, густые краски, йодистый океанский запашок от водорослей и моллюсков, белый, мелкий, тяжелый песок, в особенности же вот эта зеленая прозрачность, которую он пронизал до каменного дна в плетении золотых линий, всегда подвижных. Отражайся его душа так же ясно и чисто, он бы молил Бога дать ему такое применение.