Невероятно боится самого короткого зимнего дня в году и уже 17 декабря радуется при мысли, что через несколько дней солнце начнет приближаться к земле. До конца дней своих он зависит от погоды, а болезни страшится, как величайшего из земных бедствий.
Он чаще впадает теперь в ярость. Правда, в таком состоянии его видят только самые интимные друзья. Когда Котта запаздывает с изданием его сочинений, престарелый Гёте пишет яростное письмо своему посреднику Буассере, потом сжигает его. «Злословие, — записывает хладнокровный друг и ученик после вечера, проведенного в обществе Гёте, — продолжалось: Париж, немецкие и французские партийные распри, княжеские причуды, порча вкусов, глупость, поповство во Франции и просветительская страсть к ереси в Германии и т. д. и т. п.». И слушатель признается, что ему, наконец, показалось, будто он попал на Брокен. Такие минуты возбуждения повторяются все чаще.
Спокойная музыка его сердит. «Мне нужны сильные, взбадривающие звуки. Вот говорят, что Наполеон, который был тираном, любил музыку нежную, а я, должно быть потому, что я не тиран, люблю музыку живую, веселую, шумную. Человек всегда стремится быть не тем, что он есть на самом деле».
Однажды, после встречи с каким-то демагогом, которого он не терпит, Гёте говорит: «Ну что же, он раздражает меня, а это самое главное, безразлично от того, что нас волнует — ненависть или любовь. Волнение необходимо, без него нельзя бороться с депрессией… Кто ищет моего общества, должен сносить и мое грубиянство, вот как слабости и причуды других. Старик Мейер умен, очень умен, но он не уходит от меня, не возражает, и это скверно. В душе он, конечно, бранится в десять раз больше, чем я, но ему кажется, что я слаб. А ему бы шуметь и греметь. Вот чудное было бы зрелище».
Можно подумать, что эти слова принадлежат не восьмидесятилетнему Гёте, а тридцатилетнему Байрону, который жаждет волнений. Но нет, это престарелый Гёте, который, словно юноша, охваченный грозным и мрачным отчаянием, пишет трагические стихи.
Правда, страстные противоречия, которые Гёте прежде воплощал обычно в двух противоположных персонажах, теперь звучат уже глуше. Диалоги, звучавшие в его собственном сердце, которые он, бывало, заставлял вести Фауста с Мефистофелем, во второй части произносятся раза два, не больше. Но и здесь победителем выходит все еще Мефистофель. Особенно в том месте, где он, по поручению Гёте, блестяще излагает теорию вулканического происхождения гор, которую совсем не понимает Фауст. Вовсе не всегда Гёте был полон решимости отправить Фауста прямехонько на небеса. В одном из набросков Мефистофель говорит:
А в еще более старом черновике даже написано: «Эпилог в хаосе на пути в ад». Да, врожденные ему противоположности всегда грозят разрушить стремление Гёте к единству.
«Я никогда не боролся с инстинктами окружающих. Мне это казалось заносчивостью, а может быть, я слитком рано стал вежлив… Я был окрашен всегда в какие-то нежные цвета, вроде голубого; но я бы погиб, стремись я стать во что бы то ни стало красным… Не зашел ли я слишком далеко в своей манере жить уединенно? Впрочем, эту манеру можно в известном смысле назвать и самовоспитанием. А воспитание всегда тюрьма, и ее неизбежные решетки раздражают тех, кто проходит мимо. Зато тот, кто занят самовоспитанием, кто заперт в тюрьме и натыкается на прутья, действительно приходит в результате к свободе… Я насилу научился великому делу — искать то, что необходимо для моей деятельности, в явлениях национальных и исторических… Меня всегда считали особым баловнем счастья… А по существу, я всего добивался только работой и трудом и могу сказать, что из семидесяти пяти лет жизни вряд ли прожил с удовольствием хоть месяц. Я всегда толкал в гору камень, который скатывался вниз, и его приходилось тащить снова». После таких высказываний старого Гёте трудно представить его себе человеком, решившим перелить собственную жизнь в некое гармоничное произведение искусства.
Некогда юный Гёте мерялся силами с самими богами. Тогда он заставил Фауста, мага и своего двойника, запертого в тесной келье, крикнуть сквозь окружающий его мрак и туман:
Но теперь, через столько лет, когда старый Гёте берется за пожелтевшие листы, когда он заставляет Фауста после долгого сна проснуться в ярком свете солнца, тот, благодарный, восклицает, обращаясь к земле, на которой он спал: