В один прекрасный день в руки ему попадает журнал Виланда «Немецкий Меркурий». Здесь напечатана статья самого издателя, который берет под защиту свою комедию «Альцесту» и утверждает, что она выше Еврипидовой. Статья пробуждает иронию Гёте. Он садится за бутылку бургундского и пишет весь день с такой быстротой, что персонажей успевает обозначить одними лишь буквами. Так рождается сатира «Боги, герои и Виланд». Разве он ненавидит Виланда? Нисколько! Он так прислушивается к мнению литературного Папы предыдущего поколения, поколения, против которого борется, что даже заключил пари с друзьями, как выступит Виланд «за» или «против» «Гёца». Его задела только манера, с которой Виланд обращается с эллинскими богами, и он берет под защиту Еврипида. «Боги, герои и Виланд» — гениальнейшая сатира Гёте. Он кусается здесь, но добродушно. В великолепном образе Фавна он пародирует не только Виланда, а всех поэтов того направления, которое современники окрестили «Буря и натиск»; пародирует он и Руссо и его «естественное состояние». Но как все, что пишет сейчас Гёте, это еще только забава, попытка, это все еще не настоящее произведение искусства. Он и сам упоминает о нем мельком. Это только игра, которой он занимается иногда из упрямства, иногда в насмешку. Он хочет умилостивить Эрота, который, он чувствует это, все еще парит над ним.
А время идет. Свадьба Лотты приближается. Служебные обязанности призывают Кестнера в Ганновер. Нервозность Гёте достигает предела. Кажется, он всеми помыслами следует за влюбленными. И кажется, что все его эротическое возбуждение должно, наконец, разрешиться кризисом. Письма его в эти недели не похожи на все другие, писанные им в юности. Нет, он не приедет на свадьбу. Он хочет быть как можно дальше от них физически и как можно ближе духовно. Он теряет всякий масштаб в оценке их отношений. Он видит только себя и не видит все возрастающей тревоги жениха и невесты. Лихорадочно следит он за малейшим душевным движением влюбленных, словно страшась, как бы они не вытеснили его из своего союза, и предъявляет к ним бесконечные требования. Покуда идут приготовления к свадьбе, он приказывает брату Лотты сообщать ему изо дня в день обо всем, что делается у них в доме, дабы «подготовиться к тому дню, когда из кольца их похитят самый драгоценный камень. Ибо ради нее я буду любить всех вас всю мою жизнь, и ваши лица будут казаться мне ликами божества».
Но почему жених и невеста не разрешают ему купить обручальные кольца? Он все-таки заказывает для них эти кольца. «Я ваш, — пишет он, — но отныне я не хочу видеть ни вас, ни Лотту. Силуэт Лотты в день вашей свадьбы я уберу из своей комнаты и повешу его опять, только когда узнаю, что ей пришло время родить. Но тут начнется совсем новая эпоха: я буду любить не ее, а ее детей, немножко, правда, и ради нее, но это не имеет значения. Вы не приедете во Франкфурт, и я рад. Если бы вы приехали, я бы уехал».
Но влюбленные неожиданно сообщают ему, что они уже повенчались, и плененный гений испускает стон жгучей тоски по земному счастью: «В страстную пятницу я решил схоронить плащаницу, предать погребению силуэт Лотты. Но он все же остался в моей комнате и останется со мной до моей смерти. Я брожу по безводной пустыне, власы мои — тень моя, и кровь моя — мой колодезь. Меня радует корабль ваш, украшенный пестрыми флагами и звучащий кликами ликования, который вошел в гавань… Да, под небесами и над небесами Господа бога нашего я друг ваш и Лотты». Он без устали рисует себе радости своего соперника и в антично-наивной манере описывает их ему:
«Итак, господин Кестнер и мадам Кестнер, спокойной ночи!
Вы поглядите только, ложе мое бесплодно, как песчаная пустыня. Уйти от Лотты! Я все еще не понимаю, как это было возможно! Нет, скажите, что это — героизм или что-нибудь другое? Я и доволен собой, и недоволен. Мне это было не трудно, но все же не понимаю, как это было возможно… Видно, наш господь бог — прехладнокровный господин, раз он может оставить вам Лотту… Не знаю, почему я, дурак, так много пишу вам именно в ту самую минуту, когда вы у вашей Лотты и, конечно, не думаете обо мне. Но я охотно смиряюсь, согласно закону антипатии, по которому мы бежим от тех, кто любит нас, и любим тех, кто бежит от нас…»