Если верить герцогине-матери — а ей нельзя не верить, — то вопрос сейчас стоит так: либо Гёте преодолеет наконец своё упрямство и даст согласие на этот указ, и не когда-нибудь, а именно сегодня, потому что больше тянуть с этим делом нельзя, это уже становится неприлично и оскорбительно для всех, прежде всего для герцогской семьи — в конце концов, кто хозяин в государстве: герцог или он? — либо... Либо отменяется назначенный на завтра, давно задуманный и тщательно подготовленный спектакль «Рождение, жизнь и деяния Минервы», которым, как было широко объявлено заранее, герцогская семья и двор хотели бы на сцене в Тифурте отметить тридцатитрёхлетие их всеобщего любимца и в котором сам Карл-Август должен играть роль Вулкана, а Корона Шрётер — у-у, змея — роль Минервы. Соответственно, отменяются и празднество, и торжественный бал во дворце, на которые приглашены все самые влиятельные люди Веймара и всего герцогства. По замыслу автора и постановщика спектакля камергера Сакендорфа, в конце последнего акта новорождённая богиня мудрости разворачивает Книгу Судеб и всенародно провозглашает, что 28 августа есть один из самых счастливых дней всего человечества, ибо «назад тому тридцать три года в этот день родился человек, которого мир будет чтить как самого лучшего и самого мудрого из людей». В это время над сценой показывается в облаках крылатый гений с вензелем Гёте. Гремят трубы, хор поёт осанну, весь театр, по знаку из правительственной ложи, встаёт и устраивает овацию избраннику судьбы. Герцог на сцене сбрасывает с себя хитон Вулкана и, в полной парадной форме, увенчивает голову Гёте, вызванного из-за кулис, лавровым венком. Потом камергер подносит герцогу ларец, он вытаскивает оттуда голубую ленту со звездой и торжественно, принародно, под звуки музыки и рукоплесканья зала надевает эту ленту через плечо своему премьер-министру. Каково, а? Удостаивался ли кто когда за всю историю их герцогства такой чести? И не только в их герцогстве, но и во всей Германии? Нет, такого ещё не было никогда и нигде. А в другой ложе театра, рядом с герцогской семьёй, сидишь ты, баронесса фон Штейн, и все знают, что это ты, и все знают, что это твой любовник, твой ученик. И все знают, что если бы не ты, этот гений, этот выдающийся государственный деятель и поэт так и кончил бы, наверное, свои дни где-нибудь в мансарде, на чердаке, в нищете, грызя гусиное перо и вздрагивая, в страхе перед кредиторами, при каждом стуке в дверь. Так, Шарлотта, так! И именно поэтому ты должна, ты обязана сегодня совершить подвиг — и ради него, и ради себя... И не забудь — ради людей! Да-да, конечно, и ради них...
Так как же всё-таки? Как же ей построить эту встречу с ним? Как? А никак. Как всегда, когда они оставались вдвоём. Как он привык — так и надо говорить. Грустно, и тихо, и легко... Сначала так, а там как пойдёт. Ведь преобладающей интонацией в их встречах всегда была грусть: лёгкая, всепонимающая грусть двух возвышенных сердец, парящих над миром, над человеческими страстями и заблуждениями и полных любви и снисхождения к людям, ко всем этим несчастным, задавленным жизнью существам, лишённым возможности хоть на мгновение оторваться от унизительных земных забот и бросить взгляд в небо, в его бездонную высь. Пожалуй, это даже не он, а она ещё семь лет назад, с самого начала, предложила этот тон. Но он тогда сразу принял его, очень дорожил им и всегда с тех пор сохранял его и в своих письмах к ней, и в их беседах наедине. И именно поэтому, как она подозревала, она и стала так ему нужна... Кому ещё он мог открыть свою душу, кто ещё понял бы здесь его страдания, его надежды, его божественную суть творца? И кто ещё, кроме неё, мог убедить его, что иного, лучшего, чем здесь, места для него на земле нет и не может быть, что надо жить с тем, что есть, что он слуга, он раб своего великого таланта и должен думать прежде всего о себе, о том, как и где будет лучше всего для него, для его творчества. Ибо он уже воздал людям и ещё воздаст им сторицею за всё, что они могут для него сделать, а они были, есть и всегда будут перед ним в неоплатном долгу... Нет-нет, Шарлотта, это всё твоя заслуга, он и сам это прекрасно сознает! И это даёт тебе право на многое, в том числе и на борьбу с ним за него же самого. В конце концов, в каком-то смысле ты даже не его любовница, а его старшая сестра. И даже не сестра, а мать. А мать ради спасения своего ребёнка имеет право не просто на многое — она имеет право на всё.
— Это сюрприз, Лотта! Это сюрприз. Ах, как это ты славно придумала! Представляешь, а я только-только успел сбросить халат и собирался уже ехать в коллегию, как слышу: стук колёс у крыльца, голос моего Филиппа[209]. Смотрю в окно — ты! Как я рад, если бы ты знала! Ты приехала по делу?
— Нет. Я соскучилась.
— А, я знаю! Ты привезла подарки, да?
— Нет, не привезла. Получишь завтра. Завтра. Если, конечно, будешь себя хорошо вести.
— А что? Что ты приготовила? Скажи сейчас. Я умираю от любопытства.