В селе царила полная тишина, и нехорошо было бы, въехав рысью, напугать доброго пастора Бриона, к которому они ехали в гости. Двор священника был похож на ферму, окружённую фруктовыми деревьями и живой изгородью. Путники открыли ворота и вошли во двор. Перед ними — глинобитная рига, крытая соломой, с обрушивающимся сараем, налево, повернувшись шпилем к дороге, дом. То была очень старая, увитая виноградными лозами постройка. Местами штукатурка обвалилась, и из-под неё торчали почерневшие брёвна. Около входа деревянная скамейка. Среди двора скрипящий колодец, высокий рычаг которого доходил до черепичной крыши. Стены были в трещинах, фасад облуплен. Через низенькое трёхстворчатое окно видно было, как человек в доме встал. С благожелательной улыбкой он вышел навстречу гостям. Маленького роста, неловкий, скорее мужик, чем пастор, он, видимо, очень стеснялся Гёте:
— Во всём виновата община. Вот уже десять лет, как мне обещают перестроить дом.
Внутри всё выглядело значительно лучше. Прошли через кухню, где сушились лук и кукуруза. В комнате с дощатыми стенами ореховая мебель оживлялась светлым оловом. Пастор всё ещё жаловался, когда в комнату вошли его жена и старшая дочь. Пусть скорее подадут сладкого вина и какого-нибудь печенья! Но где же Фридерика[50], младшая дочь? Ах, когда она нужна, её никогда не найдёшь! А между тем, видит Бог, её не утомляют работой. Она выросла слишком быстро, немного кашляет, и её освободили и от полевых, и от домашних работ. Вероятно, она прогуливается на пригорке, обсаженном буками, вон на том, что виднеется вдали. Там для неё поставили простую деревянную скамейку. А может быть, она, по обыкновению, бродит, мечтая, вдоль дрюссенгеймского ручейка, который течёт под мостом у церкви. Да нет, вот и она, свежая и нарядная в своём эльзасском костюме.
«На ней была короткая и круглая, с оборкой, белая юбка. Она доходила только до лодыжек и открывала прелестные маленькие ножки. Белый, ловко сшитый корсаж и фартук из чёрной тафты довершали костюм. Она была похожа и на крестьянку, и на горожанку одновременно. Стройная и лёгкая, она ходила так, как будто в ней совсем не было веса. Её шея казалась слишком тонкой и слабой для толстых белокурых кос, закрученных на её прелестной головке. Голубые живые глаза светло смотрели на всё окружающее. Хорошенький вздёрнутый носик свободно дышал — видно было, что у хозяйки его нет ни забот, ни хлопот. Соломенная шляпа висела у неё на руке...»
В доме священника был старинный клавесин, который школьный учитель постоянно настраивал. Фридерика сыграла несколько тактов, начала какой-то романс, потом внезапно оборвала его.
— Немного терпения, — шаловливо сказала она студентам, — когда мы пойдём гулять, я вам спою свои эльзасские песенки. Они куда красивее!
Эльзасские песни! Вот что вскружило бы голову Гердеру, хотя он и был помолвлен. Счастливец Гёте! Разве он мог представить себе что-нибудь столь пленительное, как эта послеобеденная прогулка, при свете луны, затянувшей своими серебряными сетями окрестные поля! Нежный и чистый голос Фридерики звучал в ночной прозрачности, и сердце поэта, растроганное народной песнью, наполнялось трепетом счастья. Ей было восемнадцать лет. Ему только что минуло двадцать один. На обратном пути он рассказывал ей прелестные сказки про нежно любимых принцесс и верных рыцарей.
Как не хотелось ему уезжать обратно в Страсбург! Отдаляясь от милого видения пасторского дома, он думал о том, не провёл ли он эти два дня в коттедже векфильдского священника. Ах, добрый доктор Примроз, Оливия, София, прелестные сёстры, где вы? В то время как Вейланд, торопясь к началу занятий, погонял свою лошадь, Гёте, опустив поводья, весь отдался своему волнению и мечтам. Как лунатик, он следовал за товарищем, который, чтобы сократить путь, пустился по трясинам. Погода переменилась. Начался дождь. Как пусто и скучно стало в Страсбурге!
Он опять съездил в Зезенгейм. Был там на Рождество, на Крещение, на Пасху, на Троицу. Начал бывать ещё чаще. И в конце концов, как в Лейпциге у трактирщика Шёнкопфа, стал своим человеком в пасторской семье. Более невинная, чем Катеринхен, Фридерика привязалась к нему искренне и пылко. Первое время он не мог забыть о проклятии Люцинды, дочери учителя танцев. Он боялся, что ту, кто первая поцелует его после пламенной француженки, постигнет Бог весть какое таинственное и страшное несчастье. Но вскоре все сомнения были побеждены радостью жизни и счастьем любви.
Проникнутые искренним чувством, созвучные биению его сердца стихи рвутся из-под пера Гёте. Тщетно зима хочет запереть в комнате, он всё же поедет. Он присядет около обеих сестёр перед очагом, будет рассказывать им сказки, делать гирлянды из золотой бумаги, украшать с ними ёлку. И обо всём этом он говорит, пишет, поёт. Есть ли что более искреннее, откровенное, более вырвавшееся из души, чем его знаменитая поэма «В день Богоявления»!