«Какой еще любви, черт возьми?! – внутренне взорвался Канарис, чувствуя, что нервы его на пределе. – Какой, к чертям собачьим, любви, если только благодаря Господнему заступничеству да своему хладнокровию я чудом сумел вырваться из камеры, из которой до меня еще никому вырваться не удавалось?!»
– Я был схвачен, находился в тюрьме, и ты прекрасно знаешь, с каким трудом мне удалось вырваться уже из рук палача!
Он так и не признался Эрике, что бежать из тюрьмы ему удалось благодаря убийству прибывшего к нему за исповедью священника. Однако для нее не могло оставаться тайной то, что было известно не только руководству рейха, но и многим подчиненным адмирала, и что, хотя и вполголоса, но достаточно оживленно обсуждалось в аристократическо-абверовских салонах Берлина, постепенно превращаясь в «легенду о Канарисе». В еще одну легенду…
– То есть хотите сказать, что вырвались из рук римского палача, – все упорнее отчуждалась от него Эрика, переходя на «вы», – чтобы самому превратиться в палача, только уже целендорфского[19]
?!– Всего лишь хочу уточнить, что с моим вынужденным служебным отсутствием все ясно. А вот с кем ты могла наслаждаться все это время? Кто он и как ты посмела?!
– Как посмела?!
– Вот именно, как ты посмела, зная, в какой опасности находится твой муж?
Попытки вырваться из его рук прекратились, тело Эрики обмякло, совсем как тело того католического священника, которого он задушил в одиночной камере смертника римской тюрьмы. Ассоциации представлялись ему жутковатыми, однако были они именно такими. И каким-то своим, сугубо женским чутьем Эрика уловила это. Вильгельму показалось, что сопротивление ее прекратилось из-за порыва собственного усовещения и раскаяния, и он был поражен, когда вдруг услышал ее лишь слегка возбужденный голос:
– Оставьте меня в покое, Канарис! Мне больно, поэтому лучшее, что вы можете сделать, – это отпустить мои плечи и убраться прочь, – медленно и цинично процеживала она сквозь зубы, повергая Вильгельма в паралич.
– Убираться прочь?! – вновь, теперь уже сугубо инстинктивно, в состоянии некоего аффекта, вцепился в ее плечи Маленький Грек. Причем произошло так, что на сей раз руки его оказались у самого горла жены. – Это мне велено убираться прочь?!
– Уйдите, Канарис, вы мне глубоко противны, – голосом, полным глубочайшего отвращения, процедила Эрика.
– Я? Противен?! В каком смысле?
– Это спальня, а не камера, в которой, спасая свою шкуру, вы удушили ни в чем не повинного священника. Поэтому лучше уйдите!
Если бы Эрика попросту сослалась на недомогание или нежелание вступать с ним в связь, Канарис воспринял бы это спокойно. Пылкости супруги хватило лишь на первые два месяца их супружеской жизни; после этого она допускала мужа до своего тела как до сокровища, которого он не достоин. Однако тонкости их постельных отношений никогда особо не травмировали Вильгельма. А вот то, что она обвинила его в убийстве пастора!.. Обвинила в убийстве, которым он как разведчик, как солдат, в конце концов, спас себе жизнь… это уже выходило за рамки семейных отношений.
«Невинный священник»! Какой еще, к дьяволу, «невинный священник», если речь шла о его, Канариса, жизни и смерти?! И это говорит жена офицера разведки! Нет, такой морально-этической пощечины Канарис простить ей уже не мог.
Несколько последующих ночей он провел в своем кабинете, в «служебной» кровати. И никто из заключенных, в подвальные камеры к которым шеф абвера наведывался тогда поздними вечерами, даже предположить не мог, с какой это стати их удостаивает своим визитом в столь поздний час сам шеф абвера. И почему, являясь к ним, он даже не пытается провести допрос, а принимается хладнокровно, методично избивать их[20]
. Им и в голову не могло прийти, что, по-садистски изощряясь в избиениях, этот флегматичный на вид седовласый человек с внешностью и манерами то ли тихопомешанного кабинетного ученого, то ли университетского профессора всего лишь срывает на них зло и мстит за все те унижения, которые не способен унять и погасить в своей домашней спальне, в объятиях презревшей его супруги.Понимая, что проводить слишком много ночей в своем служебном кабинете неэтично, Канарис, предаваясь оскорбленной гордыне, еще несколько ночей спал в кабинете домашнем. Он, конечно, мог бы куда романтичнее проводить эти ночи в домике своей старой подруги Амиты, но это означало бы окончательный разрыв с женой, после которого вернуться домой он уже не смог бы. К тому же Канарис не мог позволить себе искать убежища у служанки, это выглядело бы слишком вызывающе. Впрочем, Эрика не сомневалась, что с Амитой у ее мужа давний и слишком затянувшийся роман.
Но даже когда супруга снизошла до того, что вновь впустила его под свое одеяло, он понял, что никогда больше не простит ей этого цинизма и этого «римского упрека». Да и брал он ее с того времени все реже, со стыдливым ощущением того, что предается сексуальным усладам с манекеном.
13