И ему было очевидно, что сторукий человек уже окончательно изводит двурукого. Общечеловек встает над человеком. Глаза у него с виду нормальные, но на деле смотрят наоборот.
И все несторукое самоизживается под напором сторуких.
Мечется во сне Федорбвич, хрипит:
— За сторукими будущее — это несомненно… Спасите! Спасите!..
И жаль ему себя и всех граждан: ну резвятся под солнышком и не ведают, какое им уготовано будущее. Вот до чего источили эсероинтеллигентские идеалы Три Фэ. Ведь отрекся от всякой партийности, а она во сне прет, подсовывает вещие картины, и с какой политической подкладкой! Хоть конспектируй в постели…
У сторуких нет обид. Их можно унижать всячески: лишать имени, прошлого, шпынять, держать за рабочую скотину. Каждому сторукому при рождении вручается грамотка, где напечатано, что он — свободный гражданин и отныне счастливый (есть и такая графа). И уж как он этим кичится! И всю жизнь только так и считает. И потому у них нет, не может быть обид. Они все стерпят, ибо держатся наиглавнейшего принципа своего государства: подчинения общему. Они уже знают наперед: «я» каждого не может быть правым. Это «я» нужно подавлять, растворять в общем. В общем нет унижения и нет ошибок. Раз коллективное — значит, всегда правое и правильное.
Сторукие не ведают справедливости, кроме той, что является справедливостью всех. Ты прав, ты правдив, за тобой все доказательства, но это ядовитая правда; она ничего не несет, так как не является частью справедливости всех, пусть хоть эта справедливость всех по ноздри мокнет в крови — разницы нет.
Именно подобное состояние, по их разумению, соответствует предельному приближению всеобщего благоденствия: нет тебя, есть общее. И все уже тут: и общие экономические задачи, и совместный самый производительный труд, и единство потребностей, и — самое ценное — незыблемость власти. Ну нет такой силы, дабы качнуть ее, ибо власть для сторуких божественна. От нее сытость и общая сохранность, а это, в разумении сторуких, и есть свобода, справедливость и конечная цель развития общества. И потому власть у сторуких — только в ореоле и всяческих восхвалениях.
У сторуких не будет Толстых и Пушкиных. При обязательности подчинения всех одним идеям и одной системе поведения то личное, что составляет общее, неспособно подняться до самобытно великого.
Нет, свое, великое заведется и у сторуких: и в искусстве, и в других проявлениях народного гения. Они имеют полное представление о величии гения и даже ведут счет множеству своих премий. Но все великое их является плодом общего: безликая, обязательно указующая сила (а потому и выкручивающая руки всем с рудиментами двурукости) — не столько игра (и совсем не игра) воображения, страстей, мысли, а указующая организованная сила, правильная, как восход и заход небесных светил, пресная и скучная, как лужа в ненастный день.
Куда с такими тягаться двуруким! Да они уже с самого нежного возраста приспосабливают детишек к общей правоте и отказу от себя…
И опять мечется, задыхается во сне Три Фэ, физически ощущает пришествие той эпохи. Вот она: не грядет, а уже наступила… Не распрямится — мордой к земле…
Задремывая и вновь пробуждаясь, Федорович щупал рукоятку браунинга. В бреду полусна мнился он защитой от сторуких; после приходил в себя, успокаивался и, лежа расслабленно, уверовал в то, что жив еще жизнью, не засиженной сторукими.
«Народ, то есть общность людей, еще долго будет искать свое счастье, а стало быть, отдавать на муки и погибель людей необычных, непохожих, ярких. Сторукие от них будут избавляться. Для них это вопрос выживания. Исторгнуть таких — и сомкнуться в продолжении единства. Эти… исторгнутые… всегда уместнее (и на месте) — в памяти строк, бронзе изваяний… Но поначалу сторукие дают их терзать, убивать и сами презирают и затаптывают, ибо один должен быть как все и все — как один. Кто не вписывается в эту схему, должен дематериализоваться, каким бы значительным сам по себе ни был…»
Грустная это была ночь.
Летит, крутится, сияет голубб земной шар в мировой бездне — ни дна, ни начала. Ось у шара скривлена, точнее, под непонятным наклоном. То на этом шаре очень холодно, то жарко до закипания крови в жилах. По разные стороны шара люди ходят ногами друг к другу. Внутри шара что-то отчаянно кипит.
И в крохотной точечке шара бледный лохматый человек, пришлепнув к боку браунинг (а как же — защищает!), пытается склеить жизнь, от которой ему во все дни в основном боязно, неуютно и очень больно.
И вот так со всех сторон, даже где океаны, шар засижен неисчислимым множеством говорящих особей, почти каждая из которых или обижена, или тужится на костях других обрести новую жизнь. И почти никто, даже верящие в Бога, не слышат и не видят этого движения шара, с усердием, жадностью разменивая дни неповторимой и единственной жизни на слепоту и глухоту…
Грустная это была ночь…
Сразу после покушения Каплан Троцкий скажет:
— Когда видишь, что товарищ Ленин лежит тяжело раненный и борется со смертью, наша собственная жизнь кажется нам такой ненужной и такой неважной!
Крепко сказано, от души.