В этом-то все дело и было! - она ведь не осуждала Рината, она прощала его, она понимала, что он изменяет ей (совсем не подходящее слово!) не от баловства или распущенности, а из-за любви - пусть и кратковременной - к другим женщинам. Разврат Светлана ненавидела, баловство и распущенность тоже, любовь же уважала. Именно поэтому так тяготило ее чувство вины, каким был переполнен Ринат. Он несчастным был в своей тайной покаянности, он терзал себя. Однажды она сказала ему - будто в шутку:
- Чего-то глаза у тебя бегают. Ты там ни с кем не это самое?
Ринат вскочил из-за стола. Ударил кулаком по столу. Как ты можешь думать, закричал! Ты мне не веришь, закричал. Какие у тебя, дура, доказательства, закричал.
Ну вот, подумала Светлана, сейчас наврет, - будет еще больше мучиться.
- Успокойся, - сказала она. - Если даже с кем-то где-то случайный эпизод - ну и что? Это жизнь.
Ринат сел.
Сказал:
- Ясно. Если мне можно - значит, себе ты тоже разрешила?
- Чудак! - засмеялась Светлана.
Ринат посмотрел на нее и подумал, что она - чиста, в отличие от него. Он подумал, что очень выгодно для него сейчас уйти от обвинений - обвинив ее самоё, но ему тут же стыдно стало перед ее чистотой.
И месяц он держался, никого, кроме Светланы, не любил.
А однажды вернулся опять с веселыми виноватыми глазами.
Господи, что за мука, подумала Светлана.
Тем временем и в Ринате произошли изменения. Догадавшись, что жена видит его насквозь, он стал помаленьку озлобляться. Он не хочет чувствовать себя преступником. Единственный способ не чувствовать себя преступником объявить себя им. Все люди воры, вспомнил он слова отца, которые тот, умеренно выпив, произносил со светлой грустью, произносил не как старейшина многочисленного клана, где был самым уважаемым человеком, а общечеловечески, не от себя лично, а сразу от имени всех - как нечто непреложное. Ребенок Ринат с этим спокойно соглашался: не он ли, живя на окраине, руководил опустошением садов на соседних улицах: яблоки, груши, чернослив - при том, что и в своем саду все есть. Есть-то оно есть, а чужое - щекотнее почему-то. Так же, когда и чужую женщину берешь на время, - щекотно, приятно, - украл, ловко украл, красиво украл! Поэтому, кстати, он не трогал невинных девушек тут ведь не чужое, тут ничье, возьмешь себе - значит, сделал своей собственностью навечно. Другие, может, относятся к этому проще, бесстыдней, но Ринат таков, каков есть.
А если все воры и преступники, развивал он теперь для практической цели теоретическую мысль отца (который в жизни ничего не взял чужого и порол сына крапивой за те же набеги на соседские сады), раз так, то все мы как бы в общей тюрьме, а кто в тюрьме стесняется своей преступности?
И однажды (все это за очень короткий срок произошло) он взял да и рассказал Светлане о своем последнем приключении.
Кажется, именно этого она и хотела.
Но нет, не этого. Рассказать-то он рассказал, но промахнулся относительно себя: виноватым чувствовать себя не перестал, а еще пуще впал в муку: и изменяет жене, и теперь вот рассказами об изменах ее изводит.
Светлана же понимала, что, оставаясь безгрешной, скоро начнет вызывать раздражение мужа - вполне естественное. Раздражение, потом - ненависть.
И решила согрешить.
Он не узнает об этом.
Но сам факт того, что и она виновата, каким-то образом разольется по воздуху их семейной жизни - и все уравновесится, и им станет легче...
Для греха нужен, конечно, мужчина не такой красивый и умный, как Ринат - иначе ему будет оскорбительно. Нужен такой, что, если Ринат узнает, хотя он никогда не узнает, он не взревнует, а только удивится. Ну и, само собой, от плохонького и отказаться легче будет, когда надоест.
Однажды Светлана проходила под вечер мимо палаты и услышала странные звуки. В палатах разрешали, особенно легким больным, радио и телевизоры, но это были другие звуки.
Она вошла.
Палата была мужская, на восемь коек.
В углу у окна сидел на постели тощий мужчина лет тридцати и играл на гитаре.
Светлана удивилась: музыкальных инструментов в больнице не разрешали.
Она вспомнила историю с ветераном войны, который, потеряв под трамваем ногу, пролежал в больнице месяц - и потребовал дать ему возможность хотя бы полчаса в день поиграть на любимой своей саратовской гармошке - хоть в сортире. Долго шли переговоры, тут приспела майская годовщина Победы: разрешили, принесла жена старику гармошку. Указано было играть не больше получаса в ординаторской: с пяти до половины шестого вечера. Старик слушался. Остальное время гармоника, бережно укутанная, лежала у него под подушкой. Но 9 мая (пришлось на субботу) он устроил нескончаемый концерт, играл громко, фальшиво, плакал пьяными слезами (да и вся больница пьяна была), на покушения отобрать гармонь отвечал солдатским зычным матом, задавая при этом вопросы, за кого он кровь проливал и ногу отдал? - забыв, что ногу утратил не на войне, а в мирное время.
И вот - опять музыкальный инструмент.