А я в нашей тихой горной Гишале только тогда видела и слышала о чем-нибудь новом, когда к нам являлся старый, угрюмый приятель отца купить масла для своих соплеменников, живущих среди язычников. Но я бы не хотела с тобой поменяться, если от красоты и ума глаза твои глядят так, грустно, губы твои так редко улыбаются!
Саломея провела рукой по ее разгоряченному личику.
— Да сохранит тебе Бог твой веселый нрав, — мягко прошептала она. — Но меня ты не брани, я не родилась для радости.
Девочка весело засмеялась.
— Ты опять говоришь, как во сне, Саломея?
— Нет, это не сон, дитя. Разве ты забыла, что я испытала в жизни. Всем, кто относился ко мне с любовью, судьба приносила лишь зло. Это началось уже с моего рождения. Моя мать, сестра твоего отца, поплатилась за мое рождение смертью. Когда я была ребенком и играла с другими детьми на улице, я чуть не попала под лошадей мчавшейся римской конницы. Мой единственный брат увидел это, оттолкнул меня в сторону, и сам был растоптан безжалостными копытами. Тело его превратилось в бесформенную массу, и мы его даже не смогли узнать. Потом, по желанию отца, я стала невестой уважаемого члена нашей колонии, знатока веры, Иакова бен Иуды. В день нашей свадьбы, когда я уже готовилась к венцу, на нас напали язычники из Птолемаиды. Моего жениха забили среди площади камнями, а мой отец еще не излечился до сих пор от раны, которую ему нанес мечом языческий юноша, преследовавший меня своей любовью. Вот что было и что будет еще?
Она говорила это печальным голосом, влиянию которого не могла не поддаться даже веселая Тамара.
— Да, нам плохо пришлось, — ответила она серьезно, — когда язычники напали на нас. Все улицы покрыты были трупами, и я еще и теперь вся дрожу, вспоминая это ужасное зрелище. Но все-таки, — поспешила она прибавить, заметив, что Саломея снова впадает в задумчивость, — разве не безумие скорбеть о прошлых горестях, когда будущее предстает перед нами в таком радостном свете? Радуйся, дорогая, жизнь твоего отца спасена, и мы оставим этот безбожный город, как только он сможет отправиться в путь, и приедет за нами мой брат Рэгуель. А в Гишале, в доме моего отца, на чистом воздухе наших гор, твое лицо снова расцветет, и ты снова станешь петь веселые песни…
Саломея покачала головой.
— Никогда.
— Подожди, неверующая! — воодушевилась девочка. — Вот увидишь, я окажусь правой. Или скажи мне: Ты его очень любила?
— Кого?
— Твоего жениха?
Саломея взглянула на нее с некоторым удивлением.
— Любила? — Она произнесла это слово задумчиво как бы про себя. — Он был достоин уважения и был предназначен мне отцом. Как же мне было не любить его?
Девочка откинула с досадой головку назад.
— Ты не хочешь меня понять, Саломея. Уважение и любовь, разве это то же самое? Вот, например, у нас есть в Гишале старый Ионафан бен Садук, богатый и очень почтенный человек. Когда он приходит к отцу, он мне приветливо улыбается, хлопает меня по щеке, приносит мне иногда цепочку или пряжку. Я его уважаю, очень уважаю. Но любить? Он горбат, косой, у него скверные зубы. Поцеловать его? Брр…
Она так смешно скорчила гримасу от отвращения, что на губах Саломеи невольно показалась легкая улыбка.
— А что же ты называешь любовью, Тамара? — спросила она, бессознательно поддаваясь легкому тон болтовни девочки.
Лицо Тамары приняло задумчивое выражение.
— Любовью? Он должен быть беден, совсем беден как Иов, а я богата, как Соломон. Тогда я взяла бы большой-большой мешок, наполнила бы его серебром, золотом и драгоценностями, пошла бы к нему и сказала вот, бери, все это твое. Разве он не поверил бы, что я его люблю?
— Ты его, да. А он тебя? Что, если он любит не тебя, а твое богатство?
Девочка опустила головку с печальным видом.
— Да, да. Это бы, пожалуй, выглядело, как будто я его купила. Ну, а как ты думаешь, если бы я была прекрасна, прекрасна, как Далила, и все мужчины лежали бы у ног моих и он также, а я пошла бы к нему и сказала: бери, вся моя красота твоя?
— А будет ли он тебя любить, когда ты станешь старой и уродливой?
— Старой и уродливой? Правда, — сказала она, озабоченно. — Одна красота еще не создает настоящей любви. Мне нужно еще быть мудрой, как царица Савская. А он тоже должен был бы быть не глупым, простым, добрым человеком. И если бы я писала стихи про него и книги…
— Так он бы даже тебя не понял, дурочка. Бремя твоей мудрости придавило бы его к земле…
Темные глаза Тамары засветились гневом.
— Не понял бы меня! — воскликнула она, вскакивая, топнув ногой. — Тогда бы он был глуп, как… Ах, да, — прибавила она, успокоившись, — боюсь, ты права: мужчинам менее всего нужна умная женщина. Что же тогда любовь? Впрочем, я знаю.
— Ну, что?
— Любовь… Это безумие и величие, глупое и мудрое, смешное и серьезное, необъяснимое… О ней нельзя говорить, а можно только петь!
Она быстро проговорила все это, потом схватила цитру со стены, взяла несколько аккордов и пропела свежим, чистым голосом: