К вопросу об оправдании поступка Леонида мы еще вернемся, а пока отметим, что в этом непонимании его даже самыми близкими и достаточно умными людьми и скрыта причина «несчастливости» Каннегисера, которую отмечают почти все знавшие его.
Для еврейского окружения Леонида потомственное дворянство было хотя и завидно притягательным, но все же чисто внешним атрибутом, никоим образом не меняющим еврейскую суть.
Для самого Леонида Каннегисера, уже рожденного в этом самом потомственном дворянстве, все оказывалось сложнее.
Две стихии — потомственного русского дворянства и чистокровного иудаизма — разрывали его душу, лишая юношу внутреннего покоя… Примирить их было невозможно, хотя бы уже потому, что и сам Каннегисер не желал никакого примирения.
Можно предположить, что с годами какая-то одна стихия все-таки восторжествовала бы над другой. Но это потом, а пока еврейская среда, иудейская мораль, сионистская организация — все это с одной стороны.
А с другой стороны — ощущение себя, с самых малых лет, потомственным русским дворянином, общение с юнкерами, дружба, презрение к смертельной опасности, любовь к России…
По словам Г. Адамовича, «Леонид был одним из самых петербургских петербуржцев, каких я знал… Его томила та полужизнь, которой он жил».
И еще конечно же была поэзия, были стихи, в которых Каннегисер и так и этак примерял на себя смерть…
А еще была революция, веселая смута, переустройство, перетряска самих основ жизни.
Но это тоже с одной стороны…
А с другой — мимикрия семейной среды, метаморфозы, происходящие с отцом, о котором едко писали в стихотворном посвящении в газете «Оса»:
И может быть, и к этому Леонид Каннегисер смог бы со временем привыкнуть, но в 18-м году ему было только двадцать два года, а кому в этом возрасте не кажется, что он сумеет переделать мир, сумеет сделать его правильнее и чище?
И кого можно отговорить, кого можно убедить в этом возрасте, что точно так же, как он, думали десятки, сотни, тысячи людей до него?
«Сын мой Леонид был всегда с детских лет очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей…
— с глухим раздражением рассказывал на допросах Иоаким Самуилович Каннегисер. — После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей-христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артиллерийское училище, хотя я и был против этого»{307}.Вот этому человеку и советовал Леонид «переживать все за меня, а не за себя», чтобы быть счастливым, советовал отвлечься от сожаления по поводу пресекшегося рода Каннегисеров, советовал взглянуть на происшедшее его, Леонида, глазами…
Леонид и сам понимал конечно, что отец не способен на такое, не сумеет преодолеть сформировавшую его мораль иудаизма. И не от этого ли понимания и сквозит в каждом слове записки раздражение?
Ведь сам Леонид Каннегисер (не случайно он сказал в «завещании», что «есть одно, к чему стоит стремиться, — сияние от божественного») мораль, встроенную в пользу и выгоду, преодолеть сумел.
Еще летом 1917 года он написал стихотворение, в котором содержится весь «чертеж» его судьбы: