И здесь, оторвавшись от текста эссе, мы вдруг вспоминаем… Черный, полюбивший беленького?… Нет, беленькую, и беленькая, обольщенная добротой злодея. Злодей, всех загубивший, одного полюбивший?… Да ведь это сюжет цветаевского «Молодца»! Поэмы, созданной еще за пятнадцать лет до «Пушкина и Пугачева». Какая, однако, стойкая приверженность к мотиву. Что стоит за ней?
Поэму «Молодец» Цветаева задумала и начала писать еще в России, до отъезда за границу. В первые же месяцы в Чехословакии, осенью 1922 года, вернулась к работе над ней и, завершив, так сообщила об этом Борису Пастернаку. «Только что кончила поэму (надо же как-нибудь назвать!) – не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, – расстались, как разорвались!»2
Своего «Молодца» Цветаева особенно любила. Она перевела его на французский язык (единственную из своих поэм) и надеялась издать во Франции отдельной книжкой с иллюстрациями известной художницы Натальи Гончаровой. Увы, издание не осуществилось.
В сюжетную основу поэмы легла русская народная сказка «Упырь». В записи Афанасьева эта сказка совсем не из самых страшных. Подробностей в ней мало. Сюжет рассказан как бы скороговоркой, кончается она благополучно, и испугаться просто не успеваешь. Цветаевский же «Молодец», если прочесть его разом – а поэма большая! – полон леденящего ужаса. Не знаю, читают ли это произведение с эстрады, а должны бы: поэма просто рассчитана на чтение вслух; чуть ли не главная ее магия – в звучании.
Поразительны ритмы поэмы, завораживающие, все время меняющиеся, будоражащие нашу звуковую память. Ритмы бешеной пляски, доводящей до головокружения, укачивающие такты колыбельной, вкрадчиво-настойчивые ритмы заговора-заклинания перемежаются ритмом стремительного бега запряженной тройки, – да еще с врывающимися невнятными шелестами вокруг саней:
– По-метелилось,
– При-мерещилось!…3
Кажется порой, что вся поэма стоит на этой неуверенности – и нашей и героини поэмы Маруси: чудится или вправду? Есть тут кто или нет? Чей это голос – врага или друга, добра или зла?
– По-морозилось,
– При-мерещилось!…
Сам воздух поэмы будто пронизан мороком, в который попадаем и мы, читающие, вместе с героиней. Некуда укрыться, не на что опереться, все вокруг шатко и ненадежно. Но не только ритмы вовлекают нас вовнутрь морока, – еще и смена их, и рефрены, и недоговоренности:
Не одну твою жызтъ
В руках, сердце, держу.
Вчера брата загрыз,
Нынче мать – загры -
Недосказанное звучит в наших ушах громче иерихонских труб, – и как раз потому, что внутри нас звучит, мы сами его произносим. К этому особенному эффекту недосказанности Цветаева прибегает в поэме многократно.
Любовь Маруси к молодцу, оказавшемуся оборотнем, любовь самого молодца, готового погибнуть, лишь бы спасти любимую, кроткая любовь к Марусе ее матери, любовь мужа, безрассудно обрекающего жену на гибель, – все эти Любови словно окружены в поэме мощным дыханием неких слов, образующих неодолимый водоворот. И вместе с доверчивой, мягкой, чистой Марусей мы в него попадаем. Страшный сон пушкинской Татьяны меркнет перед этим мороком цветаевского «Молодца» – хотя бы уже потому, что в том сне вся жуть воплощена все-таки в конкретных образах, – здесь она словно растворена в самом воздухе поэмы.
«Сила слова, – писала Цветаева в «Поэте-альпинисте», – в степени его пресуществления в вещество являемого». И далее, не удостаивая разжевыванием, поясняла: «Море пишется морем и гранит гранитом, каждая вещь своим же веществом, посредством основной его функции»4. А вот ее характеристика «Гимна Чуме» в пушкинском «Пире во время чумы»: «Языками пламени, валами океана, песками пустыни – всем, чем угодно, только не словами написано»5.
Борис Пастернак в одном из писем к Цветаевой говорит о некоторых эпизодах другой ее поэмы «Крысолов». Он особенно выделяет «ошеломляющую по своей воплошенности крысиную фугу»: «Просто кажется, что ты срисовала одновременно и крысиную стаю и отдельных пасюков и свела этот рисунок на сетчатку ритма, ниткой отбив по ней, к хвосту, к концу, это накатывающее, близящееся, учащающееся укороченье! Ритм похож на то, о чем он говорит, как это редко ему случается. Похоже, что он состоит не из слов, а из крыс, не из повышений, а из серых хребтов» (письмо от 2 июля 1926 г.)6.
Вот так же написан был и «Молодец» – как бы «самим веществом» стихии. Перед нами не поэтическое повествование о наваждении, погубившем юную Марусю, но нечто вроде документальной звуковой записи самой стихии. Мы слышим ее глухой рокот, то приближающийся, то затихающий, ее шелесты, ее гул…
Есть эпизоды в поэме «Молодец», которые явно перекликаются с другим поэтическим произведением, возникшим, по выражению Цветаевой, «под чарой революции». Таков эпизод дороги, когда Маруся с мужем едет в Божий храм. Он начинается с вьюги, и кажется, что вместе со свистящей, завывающей вьюгой включились знакомые уже нам мотивы:
Вьюга! Вьюга!
Белая голуба!
Бела – вьюга!
Бела, белогуба!
Уж и вьюга!
Ни друга, ни дуба!
Пуши, вьюга,
Бобровую шубу!