— Подкиньте меня в район Курского! — и первым забрался в «опелек».
— Не слишком по пути, — недовольно проговорил Сарычев. — Ну ладно, куда вам точно?
— Чернецкий переулок, — развалясь на сиденье, ответил Шворин, — дом семь, квартира два, там мои апартаменты…
Сарычев резко тронул с места. Шворин ему явно не нравился. Было и другое: видимо, ему хотелось поговорить со мной о Зое, скорее же всего — просто ощутить рядом с собой кого-то близкого Зое, знавшего ее девочкой, связанного с ней тысячами мелочей детской и школьной жизни. Я был для него словно стекло, на котором хранилось Зоино дыхание. А Шворин насильно втиснулся между ним, Сарычевым, и тем, что приближало его к Зое.
Мягкие подушки сиденья, вольная барская поза, скользящие за окошками огни настроили Шворина на сибаритский лад.
— Я тоже подумываю о машине, — сообщил он. — Как всякий пилот, я люблю быстрое движение, к тому же ценю комфорт, такое уж воспитание, ничего не поделаешь!..
Впереди потерянно звучало:
— Мотор троит! — крикнул Шворин.
Сарычев не отозвался.
— Барахлит старая керосинка, — рассуждал Шворин, двигая шеей и ловя в широко отверстые зрачки золотые пятна уличных фонарей. — Ну, уж мой автомобильчик будет отрегулирован до последнего винтика, настроен, как цыганская гитара… Пардон!.. Направо, через Лялин переулок!..
— Сам знаю, — не поворачивая головы, отозвался Сарычев.
— Да, колеса — это единственное, чего мне не хватает! А так — жить можно!.. Грудь в орденах, большая пенсия, дома ожидает народная артистка СССР, французский коньяк, музыка… Хотите заглянуть?
— К чему?.. Я вам испорчу свидание.
— Чепуха!.. — сказал он великодушно. — Как вы вообще относитесь к народным артисткам?
Я пожал плечами.
— А то могу в два счета устроить, только слово сказать моей подруге, у нее этих народных и заслуженных — завались. Лично я предпочитаю народных — по Сеньке и шапка, оно солиднее, по чину подходяще и больше дает для души, обогащает, так сказать…
— Как-нибудь в другой раз… — пробормотал я.
Машина остановилась.
— Что такое? — недовольно спросил Шворин.
— Чернецкий, семь, ваши апартаменты, — сказал Сарычев.
— Поехали дальше!
Машина тронулась. Мы очень медленно двигались по гололеду, мимо высоких сугробов непривычно чистого для города, белого, искрящегося снега. Зеленовато блестели трамвайные рельсы, казавшиеся двумя полосками льда, словно в узких руслецах замерзли два ручейка.
тосковал Сарычев.
— В окнах свет погашен, — силясь обернуться, говорил Шворин. — Нарочно в темноте сидит, чтобы я пожалел, приласкал. Ох, женщины!.. Даже становясь народными артистками, они остаются женщинами… А я, летчик, вольный сын эфира, ненавижу путы, оковы, быт. Как в песне поется: «Небо наш родимый дом…»
Машина выехала на площадь перед Курским вокзалом.
— Слушайте, — сказал Сарычев, — неудобно заставлять даму ждать.
— О чем вы? — не понял Шворин.
— Мы давно проехали ваш дом.
— Вы меня гоните?
— Нет. Вы же сами сказали, что вас поджидает актриса и французский коньяк. Я просто напоминаю вам.
— Я сам знаю, что мне делать, — высокомерно сказал Шворин.
— Видимо, нет, иначе давно бы сошли. Вы нас задерживаете.
— Остановите машину! — странно высоким голосом крикнул Шворин.
Сарычев резко затормозил, машина чуть проскользнула по наледи и встала между трамвайной линией и высокими сугробами.
— Только побыстрее, здесь не полагается стоять.
Шворин открыл дверцу и неловко, задом, вылез в сторону рельсов. Держась за ручку дверцы, он палкой постучал в ветровое стекло. Сарычев распахнул дверцу.
— Что вам еще надо? — крикнул он.
— А вы не торопитесь, — опасным голосом заговорил Шворин. — Ишь какой быстрый!..
— Вы мне надоели!..
— А вы мне!..
— Подите прочь!
Сарычев включил скорость и с силой газанул. Машина рванулась вперед. Шворин выпустил ручку, качнулся и тяжело, неуклюже, как конькобежец, растянулся на покрытой наледью мостовой. В заднее стекло я успел заметить, как он беспомощно, ерзая по земле, тянется за своей палкой.
— Зря вы так, — сказал я, — все-таки инвалид.
— Я удивляюсь вашему терпению. Уши вянут от этой дешевой трепотни.
— Почему трепотни?.. А вдруг — нет? И потом, нельзя же так…
— Бросьте! — сказал он жестко. — Я тоже воевал, у меня прострелены легкие, но из этого не следует, что я имею право садиться окружающим на голову. Ненавижу несчастных и вздорных людей.
Но мне все виделось, как Шворин елозит на рельсах, пытаясь дотянуться до своей палки, и я сказал:
— Остановите!
Сарычев насмешливо покосился на меня, но просьбу исполнил. Я его не осуждал. В несомой им как крест печали, верно, нестерпимы были жалкие пошлости Шворина. Тот словно пародировал его беду, потерянность, неудачу. Но все-таки Сарычев прочно стоял на двух ногах, сжимал руль собственной машины, умел молчать, и улыбаться, и напевать сквозь зубы, он был сильнее. Я быстро зашагал назад, к тому месту, где мы оставили Шворина.